18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Густав Майринк – Белый Доминиканец (страница 3)

18

Названия у проулка нет, ведь это всего-навсего щель между домами, но второго такого, должно быть, не найти на всем белом свете – он соединяет два левых берега одной реки, в самом узком месте пересекая полуостров, на котором мы живем, с трех сторон окруженный водой.

Ранним утром, когда я иду гасить фонари, в доме напротив нашего открывается дверь и чья-то рука прямо в реку метелкой сметает желтые древесные стружки. Потом они, за полчаса проплыв вокруг всего городка, достигнут плотины, до которой от нашего дома шагов пятьдесят, а там попрощаются и вместе с шумящей рекой исчезнут по ту сторону плотины.

На доме, что стоит против нашего, на углу проулка и Беккерцайле, есть вывеска:

«Фабрика последних упокоений, заправляемая Адонисом Мучелькнаусом».

Когда-то раньше на вывеске было написано другое: «Токарь и гробовщик» – в дождливые дни доска намокает и старая надпись проступает еще довольно отчетливо.

По воскресеньям господин Мучелькнаус, его супруга Аглая и дочь Офелия ходят в церковь, там у них места в первом ряду. Вернее, в первом ряду сидят фрау и фройляйн. У господина Мучелькнауса место в третьем ряду, крайнее. Под резной деревянной фигурой пророка Ионы, где совсем темно.

Какими смешными и все же какими печальными предстают картины прошлого сегодня, спустя многие годы!

Фрау Мучелькнаус в церкви неизменно одета в черные шелестящие шелка, алый цвет бархата, в который переплетен ее молитвенник, пронзителен, как возглас «Аллилуйя!» Вот она идет в храм, переступая ножками в изящных прюнелевых ботинках, старательно обходит лужи и с благопристойностью чуть приподнимает подол; частая сеточка лиловатых жилок, заметная на ее щеках даже под слоем розовой пудры, выдает почтенный возраст; бровки тщательно подведены, однако взгляд, в иное время столь бойкий, скромно опущен, ибо не подобает женщине смущать людей греховной прелестью в час, когда колокол созывает всех честных христиан в храм Божий.

На Офелии свободное платье в греческом стиле, в мягких, струящихся на плечи пепельных локонах блестит золотой обруч, и всякий раз, когда я ее видел, чело ее украшал миртовый веночек.

Она идет не спеша, ровной, плавной поступью настоящей королевы.

Сердце мое и сегодня начинает биться, едва лишь вспомню Офелию. Идя к службе, она всегда опускала на лицо вуаль – лишь много времени спустя я увидел ее печальные большие глаза, темные, что так удивительно и необычно при белокурых волосах.

Господин Мучелькнаус в воскресном черном сюртуке, длинном, будто на вырост; он всегда держится чуть позади обеих дам; если же забудется и вылезет вперед со своего места, фрау Аглая шепотом его одергивает:

– Полшага назад, Адонис!

У него длинное угрюмое лицо с запавшими щеками, редкая рыжеватая бородка и острый, как птичий клюв, нос, лоб же вдавленный, а на лысом яйцевидном черепе венчик точно молью траченных волос, можно подумать, будто он зачем-то пробил головой расползшийся от ветхости кусок меха и забыл отряхнуться.

В цилиндр – в торжественных случаях господин Мучелькнаус носит цилиндр – приходится подкладывать вату, не то шляпа съедет на нос. По будням господина Мучелькнауса не увидишь. Он ест и спит в своей мастерской на первом этаже. Жена и дочь живут на четвертом, занимая несколько комнат.

С тех пор как барон усыновил меня, прошло года три или четыре, лишь тогда я узнал, что фрау Аглая с дочерью и гробовщик – одна семья, а не узнал бы, так никогда бы и не подумал.

В узком проулке между двумя домами с рассвета до поздней ночи стоит монотонное гудение, словно где-то в земных недрах, ни на миг не умолкая, жужжит рой гигантских шмелей; в безветренные дни этот тихий одуряющий гул поднимается и к нам, наверх. Поначалу он меня раздражал, я беспокойно прислушивался, отвлекаясь от уроков, но почему-то не сообразил, что можно ведь просто спросить, откуда шум. Да это и понятно – мы не доискиваемся до причин явлений, которые постоянно сопровождают нашу жизнь; они нас не интересуют, мы привыкаем к ним, какими бы удивительными, в сущности, они ни были. Только вздрогнув от неожиданности, человек ощущает любопытство – или в страхе бежит прочь.

Постепенно я настолько привык к ровному гудению, ставшему чем-то вроде шума в ушах, что ночью, когда оно внезапно сменялось тишиной, просыпался, словно от толчка.

Однажды фрау Аглая – должно быть, она куда-то спешила – выскочила из-за угла, зажимая уши от шума, и с разбегу налетела на меня, так что я выронил корзинку с яйцами, которую нес. Аглая всплеснула руками:

– Боже мой! Ах, голубчик, какая незадача! А всему виной отвратительное ремесло моего… моего кормильца… ах… и его подмастерьев! – добавила она, будто спохватившись.

«Так это станок гудит день-деньской в мастерской гробовщика», – сообразил я. О том, что никаких подмастерьев он не держит, да и все работники на «фабрике» – это он один и есть, я узнал позднее от самого Мучелькнауса.

А случилось это зимой, в темный бесснежный вечер, – я как раз зажигал фонарь и уже поднял шест, чтобы открыть заслонку, – меня вдруг тихонько окликнули:

– Господин Таубеншлаг, послушайте! – Я узнал мастера Мучелькнауса, он, в зеленом переднике и домашних шлепанцах, на которых блестела вышивка бисером – львиные головы, стоял у двери своей мастерской и знаками подзывал меня. – Господин Таубеншлаг, сделайте такое одолжение, пускай тут сегодня будет потемнее, ладно? – Заметив, что эта просьба привела меня в замешательство, хоть я и не решился спросить, в чем, собственно, дело, он пустился в объяснения: – Понимаете ли, я ни в коем разе не хотел бы совлечь вас с пути исполнения столь высокой службы, да тут вот какое дело… Доброму имени моей достопочтенной супруги, считай, конец, ежели кто узнает, на какую работу я подрядился. И с мечтами о блестящей будущности любезной моей дочери тоже будет покончено… Ни единой душе нельзя видеть того, что свершится сегодня ночью!

Я невольно попятился – очень уж не по себе делалось от странных речей гробовщика и его исказившегося, перепуганного лица.

– Стойте, стойте, господин Таубеншлаг! Ничего незаконного, ей-богу! Оно конечно, если выйдет история эта, с работой моей, наружу, только и останется мне в реке утопиться… Понимаете ли, я от одного, так сказать, клиента из столицы заказ получил… так сказать, э… дело попахивает от него, от заказа то есть… И сегодня ночью, когда весь мир подлунный будет объят сном, его тайно погрузят на телегу и увезут, заказ то есть… О-хо-хо… гм-гм…

У меня точно камень с сердца свалился.

Я, конечно, так и не понял, о каком таком заказе толковал старик, но догадался, что дело наверняка совершенно невинное.

– Господин Мучелькнаус, я готов помочь вам при погрузке!

Гробовщик чуть не бросился мне на шею, но в тот же миг опять встревожился:

– А вы верно не проговоритесь? Да разрешают ли вам выходить по ночам? Вы же такой молоденький!

Я его успокоил:

– Господин барон, мой приемный отец ничего не заметит.

Около полуночи меня тихонько позвали с улицы.

Я бесшумно спустился вниз; на углу, едва различимый в темноте, стоял большой фургон.

У лошадей копыта были обмотаны тряпками, чтобы не стучали. Рядом я увидел возницу, который довольно склабился, глядя, как старик выволакивал из своей мастерской очередную корзину, набитую круглыми деревянными крышками коричневого цвета и с круглой ручкой в центре. Я сразу бросился помогать. Спустя полчаса нагруженный фургон, тяжело раскачиваясь из стороны в сторону, прокатил по деревянному мосту и вскоре пропал в ночном мраке.

Толком даже не отдышавшись, старик, невзирая на мои протесты, затащил меня к себе в мастерскую.

Круглый, добела выскобленный стол, на котором стояли кувшин с пивом и два стакана – причем один, блестевший тонкой гранью, видимо, был приготовлен для меня, – казалось, собрал весь неяркий свет от свисавшей с потолка жалкой керосиновой лампы, а вне этого светлого круга длинное помещение мастерской терялось во тьме. Лишь постепенно привыкнув к сумраку, я различил отдельные предметы.

Через все помещение от стены до стены проходил стальной вал, который днем вращало колесо водяной мельницы. А сейчас там устроились на ночлег куры.

С вала свисали вниз кожаные приводные ремни, показавшиеся мне похожими на петли на виселице. В углу стояла деревянная статуя святого Себастьяна, пронзенного стрелами. На каждой дремали куры.

Впритык к изголовью плохонького топчана, на котором, должно быть, почивал хозяин, стоял открытый гроб, а в нем спала семейка домашних кроликов, во сне они то и дело принимались возиться.

Единственным украшением мастерской служила картинка под стеклом и в золотой раме, окруженная вдобавок лавровым венком; на ней была изображена молодая женщина, застывшая в театральной позе, с опущенными глазами и приоткрытым ртом, совершенно нагая, лишь с фиговым листком, а тело у нее было белое как снег, словно художник, которому она позировала, облил натурщицу жидким мелом.

Господин Мучелькнаус слегка покраснел, заметив, что я остановился возле рисунка, и поспешил дать разъяснения:

– Это моя достопочтенная супруга в то время, когда она согласилась заключить нерушимый союз со мной. Она ведь была, – добавил он, покашливая, – мраморною нимфой. Да-да… Алоизия, ох, извиняемся, Аглая, Аглая, конечно! Моя почтенная супруга, ей, понимаете ли, досталась злая доля, ее родители, ныне почившие, нарекли ее по неразумию позорным именем Алоизия[5], с коим дитя и вынули из крестильной купели… Но, господин Таубеншлаг, вы ведь – правда? – вы никому про это не скажете? Нельзя, никак нельзя – пострадает артистическая будущность моей любезной дочери! О-хо-хо… да-да… – Он подвел меня к столу, с поклоном придвинул кресло, налил пива.