Григорий Квитка-Основьяненко – Малороссийская проза (сборник) (страница 4)
– Кобыла, – так мельник с собою рассуждает, – к ночи сошла со двора, а ему и нужды нет. Как бы мне поймать ее?
Потом снял с себя пояс, завязал петлю, да и начал подкрадываться к ней, да все чмокает и приговаривает:
– Тпрусё, рябая, тпрусё!
А потом как подошел поближе, как закинет ей на шею пояс, как потянет к себе изо всей мочи… Подпорки не удержали… Кобыла начала валиться, а мельник думает, что она вырывается от него; как закричал во весь голос:
– Тпрру! тпррррру-у-у!
Тут наша кобыла как упадет, а мы как захохочем и… давай бог ноги оттуда… Евтух наш и остался как вкопанный; руки и ноги одеревенели и ни с места; а кобыла перед ним лежит, откинув ноги… Уже потом, как-то в беседе, рассказывал нам, что и долго бы стоял, не понимая, что с ним сделалось, да мельничиха пошла его отыскивать; знаете, немного ревнивенька была себе, так не любила, если муж где засиживался. Так вот она как увидела так стоящего, почти вне ума, то не знала, что и делать с ним: и отдувала, и водою брызгала, а он все, вытараща глаза, глядит на кобылин портрет, все думает, что это она живая перед ним. Уже как смерклось, так тогда она на превеликую силу с места свела и ввела в хату; а он знай свое твердит:
– Тпрусё, рябая, тпрусё.
Что же? Целую ночь дрожью дрожал, как будто лихорадка его бьет и в глазах все кобыла представлялась. Жена подойдет, а он все думает, что кобыла, да все свое толчет:
– Тпрусё, рябая, тпрусё.
И до тех пор так было, пока она его не напоила шалфеею[13]; тогда только как рукою сняло. Вот что значит сильный перепуг!
Пожалуйте же. К чему же это я начал вам рассказывать? Да, о маляре… те, те, те, те…
Теперь вспомнил, что звали его Кузьмою, а по батюшке Трофимовичем. Как теперь гляжу на него: в синей
Так вот, как Кузьма Трофимович был очень искусен в малярстве, то об нем слава прошла по всему свету. Услышал о нем какой-то пан, большой охотник до огорода; так вот видите, беда ему: что б он ни посеет, то воробьи в лето все и выклюют. Вот он и позвал нашего Кузьму Трофимовича, чтоб намалевал ему солдата, да чтоб так списал, чтоб был бы словно живой, чтоб боялись его все воробьи; а будет, говорит, какая фальшь, прикину тебе, не возьму. Вот и сторговались за два целковых, и как уже известно, что ни один мастер ничего не возьмётся делать без водки, то Кузьма Трофимович выговорил себе еще и осьмуху водки. Вот и намалевал он солдата, да еще как! Я говорю и уверяю вас, что и живой не будет так гадок, как он его искусно намалевал: мордатый, обдутый[18], с престрашнейшими усами, что не только воробью, да и всякому человеку глядеть на него страшно. Мундир на нем обвис хватски, словно мешок, застегнут везде пуговицами величиною в кулак, сабля бравая, как водится, с правого бока, а ружье!.. уж погибель его знает, как он живо смалевал! Глядишь и боишься, думаешь, вот выстрелит! и подступить не смеешь. А присмотришься на него, так вот, кажется, вот он и шевелится, вот моргает усом, глазами, носом, руками дергает, ногами шевелит, против воли боишься и думаешь: вот побежит… вот станет бить!.. Так-то был искусно намалеван. Думаю, что во всем свете не было так живо списанного солдата.
Нуте. Покончивши этот портрет, Кузьма Трофимович думает себе: «Может, и не угожу пану, тогда пропали и издержки мои, и работа. Повезу куда на ярмарку, поставлю на базаре и стану прислушиваться, что будут люди говорить. Когда станут его пугаться и прятаться, как водится, от живого солдата, тогда, Кузьма, смело бери деньги; когда же найдут что не так, то буду подправлять, пока доведу до конца».
Собрался наш Кузьма Трофимович и повез своего солдата в Липцы, когда знает кто; вот что верст тридцать от Харькова на дороге к Курску, большая слобода. Привезши туда, в самую глухую полночь, как еще подле своих возов все съехавшиеся на ярмарку и хозяева в хатах крепко спали, и даже из кабаков народ разошелся, и огонь погасили, он и поставил тот портрет на самой ярмарке и подпер его еще крепче, нежели мельникову кобылу, чтоб ветер или какой пьяный, а их на ярмарке, как известно, всегда много, ходя и шатаясь и наткнувшись на портрет, не свалил бы его; сам же за портретом, накинул над собою навес, сел, чтоб прислушиваться, что будет толковать о нем народ, и, чтоб поправить какую ошибку по замечаниям других, приготовил и палитру с красками. Управившись со всем, присел, приклонил голову и вздремнул немного, пока дойдет до дела…
Как вот и рассветать стало. Еще не пригасли все звездочки, как уже наш Кузьма Трофимович и встрепенулся; понюхал табаку, вычихался, протер глаза полою; некогда уже было идти за водою, чтоб умыться; подпоясался снова и пояс притянул покрепче, надвинул шапку к самому носу и рукавички достал, а это, знаете, было около
Прежде всего блеснул огонек в кабаке… Гай, гай! Уже и в Липцах, между нашим народом, завелись, как будто и в самой России, вместо шинков, кабаки! Откуда же это так стало? Общество нас так скрутило, чтоб, видите, откупщик[20] за тех, кто не сможет платить податей, взносил бы деньги; вот и нашелся, да не из настоящих откупщиков, а – нечего греха таить – нашелся из наших же и взялся держать и Липцы, и другие слободы на московский лад; и уже называется не шинок, а кабак; и там уже во всем другая натура, осьмухи нет, а нечестивая кварта[21]. О, да и проворный же народ! Недоест, недоспит, все о том только и хлопочет, чтоб зашибить копейку. Такая их натура! А как только в этих кабаках нашего
Так вот, как засветилось в кабаке, то и выслали от себя
– Посмотрите на него, на что оно похоже… Что бы ему голову под чуб подстричь, как водится у людей?