реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Квитка-Основьяненко – Малороссийская проза (сборник) (страница 38)

18

– Не знаю я этого дела и ни во что не мешаюсь. Про то сестра знает, – сказал ему в ответ пан хорунженко.

– А где же Осиповна Олена? Может быть, ее позвали бы, то мы с нею и кончим дело, – сказал Забрёха.

– Але! Сестра в поле. Поехали там немного проса посеять, так она присматривает, потому что без нее никто ничего не сумеет и сделать. А вы, Власович, не скучайте; она к вечеру и будет. Пока она возвратится, девка, а принеси-ка нам сливянки, то мы по горшочку, по другому выпьем. Да уже вы, пан сотник, у нас и заночуйте, потому что уже не рано, – сказал хорунженко.

– Панская воля! – ответ дал Никита и радехонек себе.

Вот, как выцедили они по кувшину на брата сливянки, а после и терновки выпили немало, приехала с поля и наша Олена. Видит, что чужой человек, тотчас бросилась, велела поймать в пруде карасей и заказала ужин готовить; сюда-туда бросилась и дала всему порядок: что и завтра работать и кому, куда и зачем ехать; а после принарядилась-таки мило, как пристойно панночке, да еще и хорунжевой дочери: к старенькой плахте да привесила люстриновую[191] запаску, надела также шелковую юбку (корсет), да на шею на черной бархатке дукат да красные башмачки обула, а на голову хорошую ленту повязала да и вошла и поклонилась пану Власовичу низешенько.

Наш Забрёха как повидел такую панночку, что не только еще отроду не видал такой, да она ему и не снилася такая, так даже задрожал и не помнит, что ему и говорить, да уже хорунженко напомнил и говорит: «Вот же, пан сотник, вам и хозяйка; договаривайтесь с нею, она всему голова».

Так что ж то наш Власович? Ни пары из уст. По сле принялся, мямлил-мямлил… да и начнет про волы, а оканчивает голубями; думает о барде, а говорит о терновке; да как сбился с толку и замолчал-замолчал; только и знает, слюнки глотает, глядя на такую кралю[192].

Олена себе девка бойкая была. Хоть пан сотник и сюда и туда загинал, а она его тотчас поняла, каков он есть и зачем приехал, да и говорит ему:

– Хорошо, паныченько! Докушивайте же на здоровье терновочку, да поужинаете, да ляжете спать, а завтра – даст бог свет, даст и совет – то и посоветуемся, что делать надо.

Забрёха, это услышавши, сам себя не вспомнил от радости! Думает: вот дело и совсем, завтра только рушники брать. Да с этою мыслию за кувшин да давай снова попивать наливку с паном хорунженком, который этого дела не оставляет да еще и любит.

Олена таки частенько к панычам входила, так, будто за каким делом, а только, чтоб больше рассмотреть Никиту Власовича – что оно такое есть? Да как войдет, как поведет глазками, что, как терн-ягодки, на пана сотника – то у него язык станет словно шерстяной и не поворотит его; а сам весь как в огне горит. Приготовивши ужин, она уже больше и не входила. Одни панычи поужинали, и, окончивши кувшин с терновкою, пан хорунженко хотел идти спать, как вот наш Забрёха выкашлялся, потер усы, да и стал говорить ту рацею[193], что ему дьячок сочинил давно уже для такого случая. Вот и говорит:

– Вот послушайте, паныч Осипович, что я вам скажу. Несоразмерно суть человечеству единопребывание и в дому, и в господарстве. Всякое дыхание тут тщится быть в двойстве. Едино человеку на потребу – имети жену и чада. И аз нижайший возымех сию мысль и неукротимое желание… – Да и замолчал. Ни сюда ни туда.

Хорунженко совсем было дремал, но, прислушавшись к этой речи, наконец сказал:

– Что это такое, пан сотник, вы говорите? Что-то я ничего не понимаю! Не после терновки ли вы такие стали?

Вздохнул Власович, да и говорит:

– А, чтоб его писала лихая година! Ведь же говорил ему, что долгая, не выучу; так не укоротил же! Это мне такое написал наш воскресенский дьячок…

– Да что оно такое есть? – спросил Осипович. – Это вирша[194], что ли? Или заговор от змеи?

– Але! Я и сам не знаю, что оно и для чего?

– Так на что ж мне такое к ночи говорите? Меня уже из-за плеч берет!!!

– Да я бы и не говорил, так беда пришла!

– Да какая там беда? Говорите скорее: спать хочу.

– Але! Кому спать, а кому и нет… – сказал Власович, да, вздохнувши тяжело, поклонился хорунженку низехонько, да и говорит: – Отдайте за меня Олену, вашу сестрицу!

– Йо![195] – сказал хорунженко, задумался, стал почесывать затылок, и плечи, и спину, а потом и говорит: – Повижу, что сестра скажет; пускай до завтра. Ложитесь-ка спать. – Да и пошел от него.

Лег наш Забрёха спать, так ему и не спится; ждет, не дождется света, чтоб скорее ему услышать, что скажет Олена… Ну, сяк-так дождалися света, встали панычи и сошлись. Пан Власович тотчас и спрашивает:

– А что же вы мне скажете? Если наша речь к делу, так я побежал бы скорее да со старостами и явился бы сюда закон исполнить. Говорите же!..

Сопит наш хорунженко и ничего ему не сказал, только крикнул в комнату:

– А ну, сестрица! Дай нам позавтракать, что ты там приготовила? Вошла из комнаты служанка, поклонилась да и пос тавила на стол перед паном Власовичем на сковороде… запеченную тыкву!.. Как рассмотрел наш Забрёха такой гостинец, как выскочит из-за стола, как выбежит из хаты… Как вот тут батрак уже и держит его коня и уже оседланного… Он скорее на коня да уходит помимо изб… только и слышит, что люди с него хохочут!.. Ему еще больше стыдно… Еще больше коня погоняет… Да как выскакал из хутора, рассмотрел:

– Что тут болтается на шее у коня?

Когда же смотрит, веревка… Потянул ту веревку… ан и тут тыква сырая прицеплена!.. Бросил он ее далеко, а сам за нагайку – знай погоняет, знай погоняет своего коня.

Одно то, что стыд, а тут и такой девки жаль!.. Да еще и не евши, и не пивши!.. Вот уже наш Власович и домой с тыквой (с отказом) так скачет, как бежал к невесте, думая рушники брать. И самому беда, и конь выморен – так что насилу, насилу дотащился до дому уже в полночь и – как я говорил прежде, – не раздеваясь, лег скорее спать.

II

Смутен и невесел сидел в светелке на лавке конотопский пан сотник Никита Власович Забрёха. А о чем он тосковал, мы уже знаем… эге! Да не совсем. Не даст ли нам толку разве вот этот, что лезет в светелку к пану сотнику? А кто же то лезет? Что же он так хлопочет? То сунется в дверь, то и назад. Вот та хворостина, что несет в руках, та его удерживает: когда держит ее впереди себя, то только что нос в дверь покажет, а хворостина уже и уперлась в угол; когда же ее тащит за собою, то войдет совсем в светелку, а она за ним тащится и удерживает его, как та сварливая жена пьяницу-мужа; поперек же и не говори ее всунуть в светелку, потому что крепко длинна была. Лезет то не кто, как Прокоп Григорьич Пистряк, конотопский сотенный писарь и искренний приятель конотопского пана сотника, Никиты Власовича Забрёхи, потому что он без него ни чарки горелки, ни ложки борщу ко рту не поднесет. А уже на совете, как Прокоп Григорьич сказал, так оно так и есть, так и будет – и уже до ста баб не ходи, никто не переуверит в противном. Что же то он за хворостину тащит в светелку к пану сотнику? Але! Лучше всего послушаем их, и о чем они себе будут разговаривать, вот тогда все будем знать. Да еще же и то знайте, что пан Пистряк есть писарь: двенадцать лет учился в школе у дьяка; два года учил часослов[196]; три года с половиною сидел над псалтырью[197] и с молитвами совсем ее выучил; четыре года с половиною учился писать; а целый год учился на счетах выкидать; а между этим временем, ходя на клирос, понял гласы, и ирмолойные[198] догматики, и Сковородины херувимские; туда же за дьячком и подьячим окселентовал; а уже на речах так уже боек, и когда уже разговорится-разговорится, да все неспроста, все из писания, – так тогда и наш Константин, хоть и до синтаксису[199] ходил, слушает его, слушает, вздвигнет плечами да и отойдет от него, сказавши: «Кто тебя, человече, знает, что ты говоришь?» Вот такой-то был у нас в Конотопе писарь, вот этот Прокоп Григорьич Пистряк. Так, когда начнет он с паном Забрёхою разговаривать, вы только слушайте, а поймете ли что, не знаю, потому что он у нас человек с ученою головою: говорит так, что и с десятью простыми головами не поймешь.

Вот же то, как пан сотник видит, что пан писарь не влезет к нему в светелку за этою длинною хворостиною, то и спрашивает:

– Да что это вы, пан писарь! Какого черта ко мне в светелку тащите?

– Это, добродею, рапорт о сотенном народосчислении, в наличности предстоящих, по мановению вашему; да пусть бы он сокрушился в прах и пепел! Невместим есть в чертог ваш! Подобает или стену прорубить, или потолок поднять, потому что не влезу к вашей вельможносте! – сказал Пистряк, да и начал снова хлопотать с тою хворостиною.

– Что же это за рапорт такой длинный? Хворостина же ему, видно, вместо хвоста, что ли?

– Хворостина сия хотя и есть хворостина, но оная не суть уже хворостина; понеже убо на ней суть вместилище душ казацких прехраброй сотни конотопской за ненахождением писательного существа и трепетанием моея десницы, а с нею купно и шуйцы.

Вот так отсыпал наш Пистряк.

– Да говорите мне попросту, пан писарь! О, уже мне это письмо надоело и опротивело, что ничего и не пойму, что вы говорите. Тут и без вас тоска одолела, и печенки, так и слышу, как к сердцу подступают… – сказал пан сотник да и склонился на руку… Да чуть ли таки что и не пустил слезок пары-другой.