Григорий Квитка-Основьяненко – Малороссийская проза (сборник) (страница 23)
– Царство ей Небесное! Праведная душа была, упокой ее, Господи, со святыми!
А помолившись, стал, пока сошлися дьячки, успокаивать Наума; потом вошли в церковь; священник служил панихиду и по душе велел звонить на Непорочны[147], как по старом и почетном человеке; да и постлал сукно, ставник[148] и велел читать над нею псалтырь.
Вошедши Наум в церковь, так и упал пред образами да и молился, что-таки за упокой души своего дитяти, а то-таки все взывал:
– Господи милосердый, дай мне разум, чтоб я при такой тяжкой беде не прогневал тебя не только словом, но ниже мыслью!
Как же запели «Вечную память», так и сам почувствовал, что ему как-то стало легче на душе, и хоть и жаль ему дочери, что уже и говорить – крепко жаль! – да тотчас и подумает:
«Воля Божия! Она теперь в царстве; а за такое горе, что мы теперь терпим, Бог и нас сподобит с нею быть».
Бодро дошел до дому. Уже Марусю одели и положили на лавке, подле окна. Стал Наум над нею, помолился, сложил руки накрест да и начал говорить:
– Доненька моя милая! Марусенька моя незабытная! Что же ты не глянешь карими своими оченьками на своего батеньку родного? Что же не бросишься обнять его ручками?.. Что же не проговоришь к нему ни словечка?.. Ты же меня всегда так встречала… а теперь… закрыла свои глазоньки, пока узришь Господа на Страшном суде; сложила ручки, пока с держимым теперь тобою крестом выйдешь из гроба навстречу ему; скрепила уста, пока с ангелами не станешь хвалить его!.. На кого же ты нас оставила?.. Взяла наши радости с собою; кто нас будет веселить такою добротою, как ты?.. Кто нас, как былинок в поле, будет присматривать?.. Кто уймет наши горючие слезы?.. Кто оботрет нам запекшиеся уста?.. Кто в болезни промочит нам засохший язык?.. Не повеселила ты нас, живучи со своим Василем!.. Не порадовала нас своею свадьбою!.. Берешь свое девство в сырую землю!.. Зато подруженьки украсили твою русую косу, как к венцу: ленточки на голове навязаны… цветочками убраны… и с правой стороны тоже цветок; пусть люди видят, что ты девою была на земле, девою и на тот свет идешь…
Какой собрался народ, а его таки была полнешенькая хата, и в окна многие смотрели, так все навзрыд и плачут!.. Да и как можно было утерпеть, глядя на человека, что совсем в старости, седого как лунь, немощного, стоит над своим дитятею, что одним-одна была ему на свете, и ту пережил, и ту в самом цвете хоронит, а сам остается в свете со старостью, с недугами, с горем, один себе со старухою до какого часа!.. Какая их жизнь уже будет!.. Да что и говорить! Да какое же еще и дитя! Если бы уже какая-нибудь, так себе, так бы и сюды, и туды; а то ж девка не то что на все село, да вряд ли где и близко была ли такая? Богобоязливая, богомольная, ко всякому делу прилежна, послушная, покорная, учтивая, тихая, разумная, а что уже красивая, так уже нечего и говорить. И что-то: кто и знал ее, кто и не знал, то всяк любил и уважал; и как услышали, что она умерла, то все, и старые, и молодые, и малые дети, все жалели об ней, и сбежались смотреть на нее, и тужить по ней.
О старой Насте уж нечего и говорить: не смогла она не только что порядок давать, да и с места не вставала: все сидела подле покойницы и уже не плакала, потому что и слез не стало, а только вздыхала и ни полслова не могла, оплакивая, приговаривать[149].
Послушав псалтырь, что дьячок читал, Наум сел подле своей старухи, да и говорит:
– Что, старуха? Управились мы с тобой? Собирались свадьбу играть, как вот похороны! Ох-ох-ох!
– Это нам за грехи наши Бог наказание послал! – сказала ему Настя.
– За грехи, – сказал, подумавши, Наум, – есть ли такое наказание, чтоб нам можно бы удовлетворить за наши грехи?.. Что день, что час, мы тяжко согрешаем пред Господом нашим; так чего же мы достойны?.. Как бы отец наш небесный поступал с нами не по милосердию, а по правде своей святой, так мы бы и давно недостойны и на свет смотреть. Меры нет милосердию.
– Зачем он взял от нас одну нашу радость?.. Что мы теперь будем?
– Зачем? Глупая, глупая! Зачем взял? Чтоб дитя доброе, за доброту и ему милое, поживши в этом злом свете, да видевши других, не пошло вслед за теми, кои не по его воле поступают: чтоб не стала и она такою, каких он не любит. А за худое и злое дитя Бог карает отца и мать; так мы и были бы за нее в ответе. А теперь, если наше дитя было доброе, зато и нам что-нибудь Бог из грехов простит.
– На кого же мы теперь остаемся? И кто нас в старости да в немощах присмотрит? – еще-таки спросила Настя.
– И я тоже думал с первого часа, – говорит Наум, – а после, по моей молитве, Бог такую мне мысль послал: не было у нас дитяти, сами по себе жили, будем и без нее. Ты скажешь: тогда были молоды да здоровы, а теперь старые, не сможем работать на себя… Настя, Настя! И в молодые лета не сами по себе мы и жили, и работали, и пропитались – Бог нам помогал; он же нам и теперь не даст погибнуть. Поживем еще, потерпим еще за грехи на сем свете; по его воле придет и наша година. Ты мне закроешь глаза, а тебя тогда, круглую сироту, в беде еще и лучше не оставит тот, который и малейшую мушечку призирает, да и соберет нас вместе, и наша Маруся нас там встретит. Когда же нибудь настанет этот час; не сто лет будем тут бедствовать… Да хоть бы и сто лет, хоть бы и больше, и хотя бы еще горшую беду нам Бог послал – если еще горше этой! – так может ли все то сравняться против того, что нам будет у Господа милосердого и где теперь наша Маруся? Полно же, полно, не плачь, да давай порядок. Живое думает, так и мы: надо все приготовить, как прилично и как только можем мы устроить и за душу, и за славу нашей Маруси.
Стало к вечеру. Под навесом знакомый маляр красит гроб, да что за славный гроб! Дубовые доски, да толстые, да сухие, словно железо, да и сделано чисто, как столярной работы, потому что и мастера, что его делали, жалея об Марусе и любя Наума, делали его со всем усердием; а как еще маляр вычернил его, да на крыше намалевал крест святой, да кругом написал слова всякими красками, в головах ангела Божьего, а в ногах изображение смерти, с костьми, да так живо, что как настоящая смерть, так такой гроб! Хоть бы и всякому доброму человеку привел Бог такой иметь. В хате и в комнате женщины приготовляли: то муку сеяли, то тесто месили, то лапшу крошили, то птицу резали; а народ то подле мертвой, то подле открытого окна, что над нею, смотрел; а старики от горя так уже изнемоглися, что даже слегли… Как вдруг крик! Кто-то крепко застонал, даже закричал… Народ за окном тоже крикнул: «Василь, Василь!» – и расступился. Наум, услышавши это, вскочил… Глянул в окно… Лежит бедный Василь подле окна, точно мертвый совсем…
В то время, как звонили по душе Марусиной, ехал мимо церкви сердечный Василь и как можно поспешал к хозяину с радостью, потому что все сделал, как только лучше можно было, и вез ему великие барыши. Как едет – и слышит, что звонят: вздрогнул крепко, как будто ему кто снегу за спину насыпал, в животе стало холодно, и на душе такая скорбь пала, что и сам не знал, что он такое стал. Перекрестился и сказал:
– Дай Бог Царство Небесное, вечный покой умершему! – а сам погнал лошадей, чтоб скорее отдать отчет хозяину, да и к Марусе, и чтобы уже с нею не разлучаться до самой свадьбы.
Так вот какую свадьбу нашел Василь! А как увидел свою Марусю, вместо того, чтобы сидеть на посаде, лежащую на лавке под церковным сукном; хоть и убрана, и украшена, да не к венцу с ним, а в могилу от него идти! Как такую ее увидел, вскричал жалобно, застонал, побледнел, как смерть, да тут же и упал как неживой!..
Насилу и на великую силу спасли его. Уж и водою обливали и трясли… Так вот он глянул, обвел кругом глазами, да и сказал тихо:
– Маруся!.. Где моя Маруся?..
– И уже, мой сын, Маруся ни твоя, ни наша – Божия! – стал ему Наум говорить. – Оставила нас! Василь сидит, как окаменелый, и не видит, и не слышит ничего. Вот Наум подумал, видит, что его надобно разжалобить, чтоб только он заплакал, то ему и легче будет; вот и стал к нему говорить… Да как уже жалобно говорил, что я подумать так нельзя, как он ему все рассказывал! Как его Маруся любила, как грустила за ним, как заболела и, умирая, что поручила ему сказать… Василь, слушавши, как заплачет… зарыдает! Как бросится к ней… Припал, целовал ей руки… и не выговорит ничего, только:
– Маруся!.. Моя Марусенька!..
То оставит ее, плачет, то убивается да опять к ней… А народ таки весь… да что то, и малые дети, так и рыдают, глядя на него и на стариков, что и его оплакивают, как мертвого.
Вот так все было до вечера. Народ помаленьку разошелся, и уже ночью Наум, изнемогши совсем, немного вздремал. Пробудился, смотрит, что Василь и не думает отойти от умершей, стоит подле нее на коленях, да знай руки ее целует, да что-то приговаривает с горючими слезами. Вот Наум ему и говорит:
– Отдохни, сын, хоть немного! Завтра тебе тяжкий день будет; соберися с силою. Видишь, я и – уж мне больше ее жаль – да я таки немного вздремнул, чтобы хоть мало голове легче было.
– Вам ее больше жаль? – говорит Василь. – Да как это можно и подумать? Я ее любил во сто раз больше, нежели вы.
– Уж этого не можно рассудить: ты говоришь, что ты больше, а я знаю, что я ей отец, стар человек, и уж у меня дочери не будет; а ты себе, как захочешь, невесту и завтра сыщешь…