Григорий Квитка-Основьяненко – Малороссийская проза (сборник) (страница 20)
– Панове сватове! – а они отвечают:
– А мы рады слушать. Старосты говорят:
– Что вы желали, то мы сделали; а за эти речи дайте нам горелки гречи (славной), – а старики отвечают:
– Просим милости на хлеб, на соль и на сватанье.
После сего и посадили сговоренных, как обыкновенно, на посад[136], в передний угол. Отец сел подле зятя, а мать, известно, управлялась сама и блюда на стол подавала, потому что уже Марусе не должно было с посаду вставать. Старосты сели на скамейке, подле стола.
Покуда мать блюда носила, отец стал потчивать горелкою старост. Первый староста отведал, повертел головой, поцмокал, да и говорит:
– Что это, сватушка-панушка, за напиток? Сколько мы по свету ни езжали, а таких напитков и не слыхали, и не видали, и не пивали!
– Это мы такое для любезных сватов из-за моря придбали, – говорит Наум и просит:
– Вот нуте-ка, всю выкушайте. Сверху хороша, а на дне самый лучший смак!
Выпил староста, поморщился, крякнул, да и говорит:
– От этого сразу покраснеешь, как мак. Смотрите-ка, сватушка-панушка, не напоили ли вы нас таким, что, может, и на стену полезем?
– Да что вы это на нас нападаете? – сказал Наум. – Тут таки, что славное само по себе, а то еще вот что: шла баба от ляхов да несла здоровья семь мехов, так мы у нее купили, семь золотых заплатили да в напиток пустили.
А староста и говорит:
– Ну, что мудрое, так уж в самом деле мудрое! А ну, товарищ, попробуй и ты, да и скажи: пили ли мы такое в Туретчине или хоть и в Неметчине, да и в Рассеи не пивали сиеи.
Выпил и другой староста, так же прицмокивая, и тоже приговаривал, похваляючи.
Проговоривши все законные речи, стали потчиваться просто, со своими приговорками, а потом, только что стали ужинать, как отозвались девушки, коих Маруся еще днем просила прийти к ней на сговор, и, входя в хату, пели приличную песню.
Окончив песню, поклонилися да и говорят:
– Дай Боже вам вечер добрый и помоги вам на все доброе!
Старая Настя, такая радехонькая, что привел ее бог дождаться одним-одну дочечку просватать за хорошего человека, да еще и любимого ею, земли под собою не слышит, управляется проворно, – и где взялася у нее сила, даже бегает от стола к печи, и миски сама носит, и порядок дает – бросилась тотчас к девушкам-дружкам и говорит:
– Спасибо вам! Просим на хлеб, на соль и на сватание.
Да и усадила их по чину, от Маруси по всей лавке[137] да и говорит:
– Садитеся, дружечки, мои голубочки! Да без стыда брусуйте (кушайте), а ты, староста, им батуй (нарезывай)!
Так девкам же не до еды: одно то, что стыдно при людях есть, чтобы не сказали люди: вот голодная! Видно, дома нечего есть, так бегает по чужим людям, да и поживляется; вон видишь, как рот запихает! А другое и то, что надо свое дело исполнить – петь приличные песни. Вот они их и пели.
Как же развеселился Наум! Давай музыку да и давай! Негде деваться, побежала проворнейшая из всех девок, вот таки Домаха Третякивна, к скрипнику и призвала его. Батюшки! Поднялися танцы, да скоки, так что ну! Набралася полная хата людей, как услышали, что старый Дрот да сговорил свою дочку. То еще мало, что в хате, а то и около окон много было: так и заглядывают; а подле хаты девки с парубками танцуют, девушки ножками выбивают, парубки вприсядку танцуют, отец с матерью знай людей потчуют… Такая гульня была, что укрой боже! Чут ли не до света гуляли. Только Василь да Маруся никого не видали и удивлялися, что так скоро народ разошелся. За ласканьем да милованьем не приметили, как и ночь прошла.
Не дай бог человеку печали или какой напасти, то время идет не идет, словно рак ползет; как же в ра дости, то и не приметишь, как оно пробежит, как ласточка проплывет. Думаешь, один день прошел, ан гляди, уже и недели нет. Так было с Василем и с Марусею: все вместе да вместе, как голубь с голубкою. И в город, и на рынок, и под качели, и на огород все вместе себе ходят. И в монастырь на богомолье вместе ходили, и молебен пели, что обещалася Маруся, когда будет помолвлена за Василя.
Как бы то ни было, вот и проводы (Фомин понедельник[138]). В это время Василев хозяин высылает фуру, и Василю надо с кем выступать.
– Ох, нам лишечко! – сквозь слезы говорят обое, – мы же и не наговорилися, мы и не насмотрелися один на одного!.. Как будто сегодня только сошлися!
– Не плачь, Василечку, – говорит ему Маруся, – в дороге и не приметишь, как и Спасов пост[139] наступит: тогда воротишься сюда и будем всегда вместе. Смотри только, чтоб ты был здоров; не скучай и не вдавайся в тоску без меня. А я, оставшись без тебя, утро и вечер буду обмываться слезами…
– Полно ж, полно, моя перепелочка! Не плачь, моя лебедочка! – говорит ей Василь, прижимая к сердцу. – Пускай я на чужой стороне один буду горе знать, а ты, оставшись тут, будь здорова и весела да дожидай меня. А чтоб нам отраднее было, так прошу тебя: как взойдет вечерняя звездочка, то ты вспоминай меня, глядя на нее; в ту пору я с фурою буду отдыхать, гляну на ту звездочку и буду знать, что и ты на нее смотришь, то мне отраднее будет, как будто посмотрю в твои глазки, что как звездочки блестят. Не плачь же, не плачь!..
Вот так-то они в последние часы разговаривали и обое плакали беспрестанно! А когда уже пришло время совсем прощаться, так что там было!.. Когда уже и старый Наум так и хлипает, как малое дитя; а мать, смотря на слезы да на скорбь Марусину, даже слегла; так уже про молодых что и говорить!.. При прощаньи выпросила Маруся у Василя сватанный платок, что на сговоре ему поднесла, затем, чтобы иногда в дороге не потерял, и что она на платок, как будто на Василя, будет смотреть. Чтобы успокоить ее, Василь отдал, а она в тот платок положила орехи, те еще, что с самого начала Василь дал ей на свадьбе, завязала да и положила к сердцу и говорит:
– Тут будет лежать, пока ты воротишься и сам возьмешь.
Сяк-так, Василь насилу вырвался от стариков, а Маруся пошла его провожать. То было на самые проводы (в Фомин понедельник), и надо было идти чрез кладбище, где на могилах в тот день все поминают своих покойников. Вот Маруся взяла кутью, чтобы и своих помянуть. Положила вареную курицу, три связки бубликов, булку, два пирога да сверху пятикопеечный пряник; да взяла материн мешочек с деньгами, чтоб нищим раздать, а Василь с нею также нес в платке три десятка крашеных яиц.
Пришли на могилы, как пан отец священник уже и там и собирается служить панихиду. Маруся поставила к куче и свою кутью и поминальную грамотку батюшке подала, чтоб помянуть и ее родственников.
Смутная и невеселая Маруся все молилася и знай клала поклоны; как же запели дьячки: «Ни печали, ни воздыхания», так она так и зарыдала и говорит:
– Как ты воротишься, Василечку, то, может, на этом кладбище будешь меня поминать.
Василь даже вздрогнул от этих слов и хотел ее остановить, чтоб и мысль такую выкинуть из головы, так и у самого слезы невольно так и льются, а на сердце такая грусть упала, что дух ему захватывает! И сам не знает, отчего ему это так стало.
Отслужили панихиду, подала Маруся кутью пану отцу, а старцев божиих обделила крашеными яйцами и деньгами за Царство Небесное померших. Сели люди на могилах трапезовать и поминать родственников, а Марусе уже не до того, потому что Василь через силу едва проговорил, что уже пора ему идти к хозяину.
Батюшки! Как зарыдает Маруся! Да так и повисла ему на шею! Выцеловала его… что-то? И в глаза, и в лоб, и в щеки, и в шею… После, как будто кто ее наставил, разом оставила его, глазки засверкали… То была бледна, а тут зарумянилась; да так громко, как бы не она, сказала Василю без запинки:
– Василь! На кладбище меня оставляешь, на кладбище меня и найдешь… Благодарю тебя за любовь… Чрез нее я узнала счастье на земле. Поминай меня; не вдавайся в тугу… Прощай на веки вечные!.. Там увидимся!..
Это сказавши, не озираяся уже, пошла домой скоро, так легко ступая, как будто и к земле не дотрагивалась. А Василь? Его как гром поразил!..
Стоит как вкопанный… Потом горестно вздохнул, поднял глаза к Богу, перекрестился, положил поклон и, припавши на то место, где стояла Маруся, целовал землю вместо нее, боясь удерживать и самую мысль о том, что сказала ему Маруся, а после проговорил:
– Господи милосердый! Пусть я один все беды претерплю, пусть я умру, только помилуй Марусю! Дай нам пожить на этом свете… но в том да будет воля твоя святая! – Да и пошел тихим шагом к хозяину.
Давно ли наша Маруся была веселенькая, как весенняя заря, говорлива, как воробушек, проворна и игрива, как ласточка, – а теперь точнехонько как в воду опущена. Говорить, мало и говорит; сядет шить, да стегнула ли иголкою или нет, вывела ли нитку или нет, тотчас и задумается, и ручки сложит; пойдет в огород полоть, станет над грядкою, да хоть целый день будет стоять, ничего не сработает, пока мать ее не позовет; приставит обед, то либо в нетопленную печь, или забудет чего положить, либо все у нее перекипит, что и есть не можно; да до того довела, что – нечего делать! – взялася мать сама хлопотать. Часто ворчал на нее отец и ласково уговаривал, чтоб не тужила, чтобы в грусть не вдавалася, что грусть истребит ее здоровье, что она от того зачахнет, занеможет, и какой ответ даст Богу, что наивеличайшую милость Божию, здоровье, не умела сберечь и погубила его.