Григорий Кисунько – Секретная зона: Исповедь генерального конструктора (страница 19)
Одним словом, «органы» решили врать, но только устно. Такова была их «перестройка» после XX съезда КПСС. При этом письмо Ильи Трифоновича и письмо майора Катунина, подшитые к следственным документам после обвинительного заключения, — фактически вместо расстрельного решения тройки, — как бы дают подсказку, как надо отвечать (врать) о судьбе Кисучько В. Т. и Ивашина А. Л. при поступлении запросов от кого бы то ни было. Явный расчет на то, что родственники расстрелянных не станут маяться с их реабилитацией, смирятся с вестью об их почти естественной смерти.
Версия с крупозным воспалением легких, кроме того, изложена рукописной пометкой на свободной части листа № 38 после подписи составителя обвинительного заключения Соляного: «14/1 1957 г. сообщено Кисунько И. Т., что Кисунько В. Т. умер 18 сентября 1942 года от крупозного воспаления легких».
Но рядом с этой пометкой проставлен штамп: «Следственное дело пересмотрено и оставлено для дальнейшего хранения в архиве по фонду «осужден к ВМН». Значит, при пересмотре дел после XX съезда КПСС «осуждение к ВМН» было проштамповано как правильное.
А как же с протоколом заседания особой тройки? В деле отсутствует первоначальный документ о ее заседании. Только среди документов переписки о реабилитации, проведенной по требованию начальника особого отдела В. А. Сипкевича (в/ч 25617), появилась «Выписка из копии протокола № заседания тройки УНКВД по Донецкой области от 29 апреля 1938 г.», составленная по трафарету: «СЛУШАЛИ-ПОСТАНОВИЛИ-РАССТРЕЛЯТЬ».
Почему выписка, да к тому же из копии? Видно, даже в 1965 году было что хранить в тайне не только в подлиннике, но даже в оскопленной копии кошмарного документа из времен 1938 года. Дело в том, что на территории Украины «расстрельные» решения областных троек по групповым делам полагалось утверждать секретарю ЦК КПУ Н. С. Хрущеву.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Мои студенческие годы в Луганском пединституте я вспоминаю с глубоким и теплым чувством признательности к преподавателям-физикам Сергею Николаевичу Холодилину, Николаю Павловичу Охотскому, Михаилу Павловичу Чефранову, математикам Михаилу Гавриловичу Цук, Петру Дмитриевичу Богомолову, Григорию Ивановичу Кононикину. Они не блистали учеными степенями и званиями, но это были питомцы Санкт-Петербургского (кто старше), Ленинградского, Московского и Киевского университетов, хорошо владевшие предметами своего преподавания, прошедшие через школу таких университетских профессоров, как О. Д. Хвольсон, Н. Е. Жуковский, Н. Н. Лузин, Н. С. Кошляков…
Но вместе с тем все эти годы я находился под гнетущим страхом разоблачения меня как «классово чуждого элемента», и для этого страха было не мало оснований. Ибо то, что поиски чужаков где-то и кем-то постоянно ведутся, явно обнаруживалось в том, что в клуб института время от времени собирали всех студентов и преподавателей и объявляли об исключении из комсомола и из института таких-то, оказавшихся детьми кулаков. Среди них мне особенно запомнилась симпатичная румянощекая девушка по фамилии Лебтаг — из семьи немцев-колонистов, которых в те годы подчистую выселяли с юга Украины. И даже один из студентов нашей группы по фамилии Чуйченко оказался кулацким сыном. Каждый такой факт доводился до всего коллектива института с напоминанием о бдительности и еще раз бдительности.
Я попытался проанализировать наиболее вероятные поводы для моего разоблачения и продумать меры, чтобы их исключить. Среди таких поводов могло быть противоречие в «моей» биографии: отец с 1914 года — рабочий в Мариуполе, а мое место рождения — село Бельманка, 1918 год. Такой вопрос мог бы задать не только дотошный кадровик при бдительном изучении моего личного дела, но и любой бдительный комсомолец или профсоюзник при обсуждении моей кандидатуры на выборном собрании. Дело в том, что в тот период по правилам бдительности любой кандидат, выдвигаемый на выборном собрании, обязан был рассказывать свою подробную биографию, — даже если он просит самоотвод. Причем вопросы по биографии задавались с особой придирчивостью, и всякие действительные или мнимые неувязки могли стать поводом для специальной проверки кадровиками. Чтобы избежать такой опасности, я взял себе за твердое правило — «не высовываться» ни на комсомольском, ни на профсоюзном поприщах. И все же я на всякий случай придумал объяснение парадокса моего рождения: деcкать, в Гражданскую войну многие спасались в селе от городской голодухи.
Но такая моя версия могла быть вмиг разоблачена, если бы я ее пустил в ход в присутствии институтского комсомольского активиста, в котором я с ужасом узнал выпускника 1930 года сельской семилетки, в которой я учился в «кулацкой» группе пятого класса. Положение усугублялось тем, что этот активист в семилетке был одноклассником моего двоюродного брата Ивана, даже дружил с ним, и ему была хорошо известна наша фамилия. «Так где же вы жили до 1930 года: в селе или Мариуполе?» — мог бы спросить меня этот живой свидетель моего селянского происхождения. Мне повезло, что он был студентом литфака. И все же я набрался страха за два года, пока этот студент не закончил институт и не уехал из Луганска.
Однако во все институтские годы наиболее кошмарным в моем воображении представлялся такой случай, когда кадровик, листая мое личное дело, обратил бы внимание на то, что текст справки о рабочем стаже отца содержит строчку, явно вписанную другими чернилами. Ибо как бы ни подбирал я цвет чернил, но все равно разные партии чернил выцветают по-разному. Это была бы для меня катастрофа!
Была у меня и еще одна уловка, которая должна была уводить всех встречавшихся со мной от мысли о моем селянском происхождении: в украинскоязычной студенческой среде я сначала говорил только «по-городскому». В то время на юге Украины еще бытовало разделение языков на «городской» (русский) и «селянский» (украинский), и мне, якобы коренному горожанину, пришлось имитировать постепенное освоение своего родного языка. Заодно притворно постигал смысл «непонятных» слов из крестьянского лексикона. Например, поют: «…пропыв ярма ще и занозы». А что это такое — занозы, которые можно пропить?
На какой факультет поступать в институт? Я уже говорил, что для меня этот вопрос решался однозначно: только физмат. Как-то получилось, что в 7-9 классах я пристрастился к задачам по алгебре, геометрии и тригонометрии в объеме учебников и задачников бывших российских гимназий и реальных училищ. Но наиболее крутой поворот в моем интересе к математике произошел совершенно случайно в связи с выполнением мною очередного задания по отовариванию талонов на мясо в поселковом магазине. Отвесив мне, как обычно, вместо мяса несколько селедок, продавщица завернула их в какую-то странную бумагу, — вернее, в листы от какой-то книги, которые мне показались крайне любопытными. Дома я начал изучать засаленные селедочным жиром листочки, — очень интересно, а главное — понятно! С самого начала я наткнулся на объяснение с графической иллюстрацией понятия производной. Я побежал в магазин и попросил продавщицу разрешить мне выбрать для себя несколько листочков, чтобы получилось несколько страниц подряд. На это она ответила: «Бери, у меня этого добра хватает. И что ты нашел в этих бумажках?» Мне удалось установить, что это были листы из книги «Курс высшей математики для техникумов», автор — Брусиловский. (В те годы на Украине техникумы имели статус «узкоколейных» вузов.) Я раздобыл эту книгу, и работа с ней укрепила мою увлеченность математикой. Поэтому не случайно свои занятия на физмате я начинал в группе будущих математиков. Однако уже в первом семестре я обнаружил, что программа по физике у математиков, по моим представлениям, слабовата, и со второго семестра по моей просьбе я был переведен в группу физиков. Но при этом мне было разрешено сдавать экзамены и по математическим дисциплинам в объеме программы для математиков. Обучаясь в группе физиков, я продолжал участвовать в математическом кружке. Обратив внимание на мой интерес к математике, преподаватели математики М. Г. Цук и П. Д. Богомолов выразили желание заниматься со мной индивидуально по дополнительной программе. От этих занятий у меня сохранились самые теплые воспоминания и чувство благодарности к Михаилу Гавриловичу к Петру Дмитриевичу. И все же главным предметом моих занятий оставалась физика.