реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Федосеев – Тропою испытаний (страница 8)

18

Жили на Альгоме, по ту сторону Станового. Лето, зиму – всё время кочевали по тайге.

Ворон, где труп найдёт, там и живёт. Мы тоже раньше так: где отец зверя убьёт, там и ставили свой чум. Только не всегда нам удача была. Другой раз долго не клали мяса в котёл, лепёшки не было, а масло и сахар совсем не знали. Даже удачливому охотнику жить было нелегко.

Отец слышал, что у лючи[5] есть белый камень: когда положишь его в рот, он тает, как снег, язык к губам липнет, как еловая сера, а слюна делается слаще берёзового сока. Отец видел у купца холодный огонь и рассказывал, что его можно долго в кармане носить, а когда он станет горячим, от него зажигается трубка, береста, дрова – так о спичках тогда говорили. Один раз он возил меня далеко в соседнее становище, чтобы показать зеркальце. Чудно было: всего с ладонь, а вмещает больше чума. Смотришь в него, а видишь всё, что сзади тебя делается. Сосед шибко радовался: обманул купца – на два соболя выменял зеркальце! Так было, это правда, – вздохнул Улукиткан.

– Когда я научился сгонять ножом тонкую стружку с палки и сидеть на олене не привязанным к седлу, это было время ледохода[6], мы стали кочевать к Учурской часовне[7]. Хорошо аргишить на ярмарку, когда в турсуках – сумках много соболиных и беличьих шкурок! Радовались, всё думали, какой покупка делать будем, – и то надо и другое. Не было припаса, ружья доброго, муки, котла. Всё хотели купить. Пушнины хватит, два года собирали! Приехали на ярмарку. Купцы-якуты добрыми кажутся – по короткому лаю собаку от лисы сразу не отличишь. Вином угощают, хорошо разговаривают, пушнину даром не берут – всё меняют: за иголку – белку, за крест – колонка, за топор – соболя, за икону – доброго оленя. Им доход, эвенку диво. И оленям хорошо, возить в тайгу нечего!

Поп ходил по всем чумам, проверял: у кого нет креста – в прорубь таскал крестить, в холодную воду толкал. Эвенки ему стали выкуп носить: кто соболя, кто лису. От хороших подарков размяк поп, как снег от майского солнца. Не таскал в воду, крестил в чуме. Мне сказал: «Тебе имя Семён». Но мать говорила: «Какой ты Семён? Ты Улукиткан!»

Разошлась пушнина за вино, за зеркальца, за бисер. Ясак[8] уплатили, богу дали маленько – он тоже любил соболей – и в тайгу ушли, когда лиственница зеленеет[9]. Ушли легко. Только обидно было. Как так получилось? Будто всё купец считал правильно, белки даром не брал, а турсуки наши остались пустыми. Мать шибко ругала отца, почему ни муки, ни котла, ни куска материи не брал. Он говорил: «Ничего, бог лючи нынче обещает хороший промысел, опять приедем ярмарка, купим». Да только не так случилось. Если кремня нет, сколько ни бей кресалом по языку, огня не добудешь. Обманул бог, тайга сильнее его…

У старика оборвался голос низкой, печальной нотой. Наступила, тишина. Кто-то поправил свечу. Василий Николаевич подбросил в печку дров. Из-за ближнего леса палатку осветила луна.

Рассказчик смочил горло холодным чаем, поправил под собой дошку и заговорил ещё медленнее и раздумчивей. Он рассказал, что в тот год по тайге прошёл страшный мор. У чумов валялись трупы оленей, гибли звери и птицы. Леса на огромном пространстве оказались опустошёнными. Чтобы спастись от гибели, эвенки бежали в дальние районы. Но в пути падали последние олени, умирали люди, жирело вороньё.

Родители Улукиткана со всей семьёй уходили за Становой. От стариков они слышали, что за хребтом есть река Эникан[10], богатая рыбой и зверем. Нужно было перевалить через большие горы. Но как найти перевал? Все проходы завалены россыпями, сдавлены скалами и крепко заплетены стлаником. Шли наугад, питались травой, корнями.

И тогда наступило самое страшное. Отец заболел и остался на реке Мулам, где пал последний олень. Семья ушла, не дождавшись развязки. Старику дали небольшой кусок самула[11], половину сыромятной узды от павшего оленя да на три дня дров для костра. С отцом была старая собака. Что сталось с ними, никто не узнал. На второй день на поляне, где оставили больного отца, уже не дымился костёр. Не догнала семью и собака. А Улукиткан с матерью и сестрой после долгих поисков всё же нашли перевал.

– Тогда только я и переходил Становой, это было шибко давно, – продолжал рассказывать Улукиткан, напрягая свою память. – Когда мы вышли на хребет, сохатый терял жир[12]. Там мы нашли много мангесун[13], хорошо кушали. Только это и помню, а где лежал перевал, совсем забыл. Не думал остаться живым, смерть так держала меня. – И он, растопырив руки, словно коршун крылья, впился костлявыми пальцами в свои сухие бока. – Так крепко! Она хотела меня кончать, а я не хотел, ходил дальше. Спустились мы к Эникану – увидели след кабарги, сделали там балаган и начали опять жить…

Старик заметно уставал. Голос его всё чаще обрывался, и тогда он погружался в глубокое раздумье. Но, передохнув, он вёл свой рассказ дальше.

Горе, перенесённое эвенкийской семьёй через Становой, ещё долго продолжало жить рядом с нею. Не было оленей, одежды, припасов, даже куска ремня, из которого можно было бы сделать тетиву для лука-самострела. Это была трудная борьба за жизнь, за кусок мяса и шкуру. В лесу появились кабарожьи ловушки, плашки и пасти[14] на зайцев. В реке семья добывала рыбу. Но Улукиткан был ещё слишком молод, чтобы противостоять нужде. Он не выдержал и ушёл с семьей в батраки к кулаку Сафронову. А стадо оленей Сафронова занимало тогда всё верховье Маи с её притоками Чайдах, Кукур и Кунь-Маньё.

– Однажды на Большом Чайдахе, – продолжал старик после очередной паузы, – я нашёл след, долго смотрел и думал: «Это какой люди тут ходи? Раньше такой след не видел». Мать сказала: «Тут лючи был, его носит такой большой олочи[15], тяжёлый, как зимняя котомка». Через день лючи пришёл в наш чум с проводником. «Ты что так смотришь на меня?» – спросил он. – «Моя раньше лючи не видел». – «Понравился?» – «Нет. – говорю. – Твоё лицо совсем другое, узкое, всё равно что у лисы, нос острый, однако шибко мерзнет зимой, а глаза круглые, как у филина. Ты, должно, плохо днём видишь. Твоя люди некрасивый».

Лючи смеялся. Он хороший был человек. Его палатка долго стояла рядом с нашим чумом. Я водил его к зелёной скале за Чайдах, там он смотрел всякий разный камень, потом сказал, что там колчедан. Лючи говорил мне, что далеко внизу Зеи есть большой стойбище, там люди золото копают, шибко звал меня туда. Да как ходить без своих оленей? Бедняку и хорошая тропа – хуже болота.

Три года пасли мы оленей. Стадо разрослось, работы было много. Но умерла мать. Тогда говорили, что пропадает только тело, а душа кочует в другой мир и там ждёт: когда тела не станет, она вернётся на землю и вселится в бальдымакту[16]. В те времена покойника клали в долблёное корыто и поднимали высоко на дерево. Люди не должны были оставаться жить в таких местах – нельзя беспокоить покойника. Мы с сестрой собрали оленей и ушли с ними к хозяину Сафронову. «Я больше работать не могу. Нас осталось двое… Стадо большое, силы не хватает, давай расчёт», – сказал я.

«Какой тебе расчёт? Будем стадо считать, потом посмотрим, кто кому должен». Считали. Он говорит: «Тебе за работу надо отдать тридцать оленей. Верно?» – «Верно». – «Ты потерял моих пятьдесят; верни двадцать или отработай». – «Как так? Стадо наполовину больше стало, почему обманываешь?» – «Мы, – сказал Сафронов, – не договаривались платить в счёт молодой олень».

Долго спорили, напрасно пальмо́й[17] воду рубили. Волк от голоду воет, а кулак – от жадности. Я говорил ему: «Твой жирный брюхо много чужой олень лежит, клади и мои». На двадцать олень давал ему расписку и ушёл…

– Какую же ты мог дать расписку, если был неграмотный? – перебил его Мищенко.

– Эвенкийский расписка была другая, деревянная. Так делали её. – И, вынув нож, Улукиткан стал выстругивать четырёхгранную палочку.

Долговой документ – эвенкийская расписка – выстругивался из крепкопрямослойного дерева квадратной формы, длиной примерно в десять-двадцать сантиметров, в зависимости от величины долга. На одной стороне палочки делалось столько зазубрин, сколько, скажем, оленей давалось в долг. На нижней стороне грани, под зубцами, вырезались с одного конца олень, с другого – клеймо должника: крестик, веточка, рог или след. Затем палочку раскалывали так, чтобы зубцы, клеймо и олень разделились примерно пополам. Одна половина оставалась у заимодавца, другая – у должника. Когда же происходили расчёты, половинки соединялись и срезалось столько зазубрин, сколько возвращалось оленей или за сколько оленей уплачивалось.

Эта деревянная расписка кажется наивной, но она лишний раз подтверждает житейскую честность лесных кочевников.

Улукиткан унёс от Сафронова половинку расписки с двадцатью зубцами. Долго скитался он с сестрой по чужим, незнакомым горам. Ветер показывал путь, роса смывала их след. Лишь на реке Джегорма они встретили первую семью кочующих эвенков. Им отвели место в чуме, в общий котёл положили на их долю мяса, дали шкуру, чтобы починить олочи – кажется, о большем тогда и не мечтал эвенк. Сестра вышла замуж и осталась в этой семье. Улукиткан же решил вернуться за хребет к родным местам, на реку Альгама, где провёл детство и где, казалось ему, природа щедрее, чем на Зее.