реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Федосеев – Том 1 (страница 40)

18

Когда до слуха долетел шум Кизыра, было совсем темно. Звездное небо, бросая бледный свет, помогало нам пробираться сквозь чащу. Мы шли молча, стараясь не нарушать общего покоя. Но вот из глубины окружающего нас леса послышалось пронзительное ржание. Ему ответило протяжное эхо, и снова все смолкло. Лагерь был недалеко. Скоро в темноте блеснул огонек. Мы ускорили шаг.

На стоянке все спали, догорал костер, было тихо, и только река, взбудораженная вешней водою, плескалась в крутых берегах. Под кедром, среди еще неубранной после ужина посуды, сидел повар Алексей. Склонившись над кухонным ящиком, он читал то самое письмо, которое принес ему Мошков. Черня прибежал раньше нас в лагерь и сидел против Алексея, поджав задние лапы. В позе собаки было столько сочувствия и внимания, что мы невольно задержались, чтобы не помешать им своим появлением. Никто не знал содержания письма, и, глядя на Черню, казалось, что только он один проник в его тайну, уж очень участливо наблюдал он за Алексеем. А тот все читал и улыбался, потом поднял голову и долго смотрел на собаку. Наконец Черня шагнул вперед, и Алексей обнял его.

— Иди сюда, — подтаскивая Черню ближе, говорил он, — я все расскажу тебе.

Он развернул письмо, но вдруг увидел нас и сейчас же вскочил.

— С Пантелеймоном Алексеевичем плохо… — сказал он, обращаясь к нам.

Из темноты показался Мошков. Он до того исхудал и измучился, что приходилось удивляться, как после стольких бессонных ночей он еще мог двигаться.

Мошков не поздоровался, ни о чем не спросил и ни слова не сказал о болезни. Подброшенные в костер дрова осветили стоянку. Я молча разбинтовал его больную руку. Большой палец совсем почернел, вздулись вены, и опухоль на руке дошла до локтя. Я окончательно решил, что у Пантелеймона Алексеевича гангрена. Для меня было ясно, что при гангрене операция неизбежна, иначе болезнь закончится трагической развязкой. Но как ее делать, не зная самых элементарных правил хирургии, не зная анатомии руки? Можно представить, сколько мыслей, самых невероятных, пролетело в голове, пока я осматривал руку!

Мошков был очень близким мне человеком, не один год мы делили с ним радости и невзгоды путешествия по тайге, и теперь я должен был сделать ему операцию, не имея для этого ни опыта, ни знаний, и в самой невероятной обстановке. Отправить его обратно в жилые места было невозможно, да и поздно. «А что, если все это кончится смертью?» Такая мысль назойливо вертелась в голове. Подобная развязка от нарыва была бы нелепой. Мошков прошел тяжелый жизненный путь, не раз смотрел в лицо смерти и не погиб. Еще юношей, в гражданскую войну, с партизанами он прошел до Владивостока. Вернувшись в родную деревню, руководил комсомолом. Это было в годы нелегкой борьбы с кулачеством. Позже он находился на партийной работе, затем был направлен к нам. Жизнь выработала в нем уравновешенный характер, все мы его любили, умел он ко всем относиться ровно, хорошо.

Подавленный тяжелыми мыслями, я опустил руку и посмотрел в упор на Мошкова, все еще не решаясь произнести последнее слово.

— Ну что? — спросил он тихим, исстрадавшимся голосом, и в этом «ну что?» прозвучала мольба, будто он целую вечность ждал меня, надеясь, что я принесу ему облегчение.

— Придется резать палец! — ответил я, стараясь придать своим словам непоколебимый тон.

— Это ведь долго будет, отруби топором сразу, чтобы не мучиться, — тихо ответил он. И я увидел, как выдвинутый вперед подбородок вдруг задрожал, как заморгали глаза больного: «Не могу, сил нет!»

Наблюдая за Мошковым, мне была известна его большая сила воли, я решил, что он действительно может отрубить себе не только палец, но и руку.

Было уже поздно, и мы договорились отложить операцию до утра.

Когда я проснулся, утро только что осветило бледным светом долину. На горах лежал клочьями туман, по небу ползли облака. Все уже были на ногах. Мошков полулежал под кедром, а Павел Назарович качал его больную руку. Увидев их, я твердо решил делать операцию, и сразу же, как только встал, начал готовиться к ней.

— День-то давно наступил, чего тянешь… — сказал Мошков с упреком.

Совсем неожиданно выяснилось, что во вьюках не оказалось железной коробки, в которой хранились хирургические инструменты. Они были отправлены с грузом, который Кудрявцев забросил вверх по Кизыру. Пришлось готовить охотничий нож. Шелковая леска для рыбы оказалась как нельзя кстати: она заменила материал, которым врачи зашивают раны. Вторым инструментом была обыкновенная швейная игла — это все, чем мы располагали.

Пока я готовил бинты, йод, а Самбуев и Алексей расплетали леску, Лебедев успел отточить на оселке нож. Он был небольшого размера, гладкий и хорошо отполированный. Затем иглу, нитки, нож хорошо прокипятили и промыли в спирте. Мошкова усадили на мох, под тонким кедром. Он беспрекословно подчинялся всем распоряжениям и, видимо, не думал о тех последствиях, которые могли быть после операции, сделанной неопытной рукой. Кто-то принес белое длинное полотенце, Павел Назарович обмотал им ниже локтя руку Мошкова и крепко привязал ее к дереву. До последнего момента я все еще не верил, что придется делать операцию, и ждал, что какая-то случайность избавит меня от этого…

Когда я взял кисть руки больного, все сомнения вдруг отлетели прочь. Теперь ни температура, от которой пылала рука Мошкова, ни боль не смогли бы удержать меня. Я нащупал сустав большого пальца, и лезвие необычного хирургического инструмента врезалось в мышцы. К моему удивлению, кровь не брызнула из раны, она стекала медленно, густой массой, а Мошков не вскрикнул, даже не вздрогнул. Нож тупо скользил, ища проход между суставами; еще небольшое усилие, и фаланга отпала.

— Не больно? — участливо спросил я Мошкова.

— Нет, — чуть слышно ответил он.

Я был поражен его ответом. Оказалось, что палец уже омертвел и потерял чувствительность. Нужно было резать дальше, до живого места, до боли. Я зажал в левой руке вторую фалангу с большим суставом, и нож отсек его от кисти. Кровь хлынула из раны. Мошков закричал и забился от боли.

Я начал зашивать. Игла не лезла, узел не завязывался, а кровь не переставая лилась. Все же кое-как мне удалось стянуть рану, залить ее йодом и забинтовать.

Пока я возился с рукой, Павел Назарович уговорил Мошкова выпить полкружки спирта. Через две-три минуты Мошков стал впадать в забытье. Он еще некоторое время пытался о чем-то рассказывать, но язык уже не повиновался ему, и вместо слов из его уст вылетали невнятные звуки. Так он и уснул там под «операционным» кедром.

День был пасмурный. Потемневшие облака ползли низко над горами, в тайге было тихо. Я сидел за дневником и не заметил, как пошел дождь. Вначале он был мелкий, покрывая водянистой пылью хвою и увлажняя мох, но скоро усилился, и по реке заиграли бесчисленные пузырьки.

Мы перенесли Мошкова в палатку, а сами разместились кто под кедром у Алексея, кто с Павлом Назаровичем.

Во второй половине дня по долине пронесся холодный ветер, и тотчас же ютившийся в расщелинах гор туман стал густеть и покрывать отроги. Вскоре хлопьями повалил мокрый снег. Еще дружнее забарабанили по палатке скатывающиеся с хвои крупные капли влаги. Костер через час погас. Казалось, весна покинула нас, брошенные ею цветы теперь сиротливо выглядывали из-под снега, печально покачивая сморщенными от стужи лепестками.

Мошков бредил, ворочался, но не пробуждался.

Вечером от реки, разрывая тишину, прокатился выстрел. Мы выскочили на берег. Перерезая вкось Кизыр, к нам приближались две лодки. Это Арсений Кудрявцев с товарищами возвращался с верховья Кизыра. Я схватил бинокль и стал рассматривать гребцов. Их было шесть человек. «Все живы», — подумал я. Не хватало одной лодки, которая, как оказалось, уже на обратном пути была разбита в шиверах.

Сколько искренней радости было в этой встрече! Они еще не успели сойти на берег, а их буквально забросали вопросами: докуда дошли? Большие ли там горы, есть ли зверь? — о чем только не расспрашивали! А повар Алексей молча схватил в объятия огромную «тушу» своего приятеля Тимофея Курсинова и повел «к себе» под кедр. Они рассказывали друг другу обо всем, что произошло у каждого за время разлуки. Затем Алексей стал шепотом читать Курсинову свое таинственное письмо. Читал и плакал, а Тимофей, хлопая его по плечу загрубевшей рукой, чуть слышно басил:

— Чего зря роняешь слезу!..

— Эх, брат, — говорил Алексей после глубокого вздоха, — хорошая Груня у меня, добрая да ласковая… А онто грамотей какой!

Так они, не досказав всего друг другу, не наговорившись, уснули там же под кедром.

Долго в ту ночь горел у Павла Назаровича под кедром огонек. Кудрявцев рассказывал нам подробности своего путешествия.

— Немножко не дотянули до Кинзилюка, — говорил он. — Днем вода вровень с берегами, идти на лодках нельзя, шесты дна не достают, а ночью, хотя она и спадает, темнота непроглядная, того и гляди перевернешься. Бились-бились, кое-как дотянули до неизвестной реки, да там и сложили весь груз. Километров двадцать не дошли до больших гольцов, что стоят с двух сторон реки. Ну, и горы же там!.. Сколько глаза видят — все пики да пики, ни конца им, ни края, непроходимой стеной загородили все кругом. Дикое место, — продолжал он после минутного перерыва. — Дальше долины пошли узкие, все в скалах, а притоки — страшно смотреть, словно звери ревут…