реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Данилевский – Мирович (страница 8)

18

Возвратилась Бавыкина в сумерки. Она была сильно не в духе, хмурилась и бранилась.

— Эки концы, прости господи! Вот она, торговля… Коли не камер-фуриры[30] Герасим Крашенинников да Василий Кирйллыч Рубановский, — сказала она, бросив в угол ношу и глядя на Мировича, — так никто уж в свете и не скажет тебе, где ноне Поликсена… Они заправляли списками при похоронах государыни, им только теперь и знать, куда направила лыжи твоя Миликтриса Кирибитьевна.

Она вышла. Мирович записал в бумажник названные ею имена и засуетился над чемоданом. Заперев дверь, он принялся чистить сильно поношенный кафтан, шинель и башмаки, достал из какого-то свёртка иглу, заштопал штиблеты и долго, вздыхая, возился над распоротым у подошвы башмаком, расчесал и тщательно завил косу и букли, обвязал их, для сохранности, на сон грядущий, платком, и попросил разбудить себя на заре, чтобы успеть напудриться, побриться и, отбыв утром явку к начальству, пуститься на поиски камер-фурьеров Крашенинникова и Рубановского.

— Доля проклятая, где ж ты? — ворчал он, раздеваясь. — На дне моря, в земле или выше того?

Утром Мирович из первых явился в коллегию. Там его, сверх ожидания, задержали долго. Толпились приказные, гвардейские и армейские офицеры. Из заграничного отряда в ночь прискакал новый курьер. К полудню приёмная и лестница коллегии гудели от говора разномастного люда, как улей. Бряцая шпорами и дерзко волоча палаши по ногам встречных и поперечных, с наглыми казарменными ухватками, речами и громким смехом, прошли вслед за каким-то белобрысым и куцым голштинским бригадиром новоиспечённые гвардейские любимцы. Между мелкосошною мундирной братией стали говорить шёпотом, а потом и громче, что общие смутные предсказания сбылись: голштинцы торжествовали, и Волконскому в пограничный корпус посылалось предписание — войти в формальные переговоры о прекращении военных действий с принцем Бевернским. О «пропозициях» Панина не было и помина. На Мировича, сидевшего в углу на скамье и поджимающего заштопанную коленку и плохо зашитый башмак, теперь уж никто не обращал и внимания. Вчерашний, сердитый и надутый, как петух, генерал Бехлешов, выйдя с озабоченным и, казалось, невыспавшимся лицом в приёмную, заметил его и кивком, пренебрежительно подозвал к себе. Пыхтя и разглядывая свои белые маленькие ручки, он помолчал и вдруг, поглядев на него в упор, напустился:

— Так ты — Мирович? а? а? Мирович? ордонанс Панина?.. А отчего у тебя, сударь, кафтан старого образца? Да и галстук — папильоном, сиречь бабочкой, не по форме повязан! Ордонансы! баловники! — кричал, топая ножками, генерал. — Разве вам не были посланы указы о новых мундирах? А? Вольнодумством вы только занимались там, по театрам, по обержам вертопрашили да дусергельды делили на пирушках!.. Шалберники, роскошники, моты!..

— Не заслужил, не заслужил! — ответил, вспыхнув и сам не помня себя, Мирович. — Подобный афронт[31] офицеру… я… вы… вы…

— Здесь столица — сам государь — а не ордер-дебаталия… — крикнул ещё запальчивее Бехлешов. — Ступай, сударь, да берегись… Слышь, говорю тебе, берегись! Любимчики штабные! Ордонансы! А понадобишься, за тобой пришлют.

«Ах ты ракалия! — подумал с дрожью Мирович. — Да что ж это? и за что? только что приехал, и вдруг…»

Горло его схватили судороги. Он молча повернулся, спустился бледный с лестницы и, стиснув зубы, глотая слёзы негодования, поехал домой, повторяя:

— Ну, родина! угостила с первых же разов…

Бавыкиной он не застал дома. За нею пришли из какой-то лавки. Прождав её час-другой, Мирович успокоился, пришёл в себя. Он вспомнил об академике, осведомился о нём у прислуги и смешался.

«Так вот кто это!»— пробежало в его мыслях. Он в раздумье поднялся по наружной лестнице флигеля. Академик был в верхней, угольной комнате, выходившей в сад.

Ломоносов стоял за простым круглым столом. Солнце ярко светило в окна. Он курил небольшую пенковую трубку и, нагнувшись над картой Северного океана, чертил на ней предположенный им путь, в обход Сибири, в Китай и в Индию. Теперь он был принаряжен — в парике, без пудры, в суконном, кирпичного цвета кафтане, в чистых манжетах и белом шейном платке. В кресле у камина, с книжкой в руке, сидела белокурая Леночка. В книжку она смотрела рассеянно, украдкой следя за серым котёнком, игравшим с бахромой ковра на полу.

— А, господин офицер! — сказал с улыбкой, подвигая стул, Ломоносов. — Очень рад… Садитесь, батюшка… Давеча вы меня порядком смутили. Стар становлюсь, да и болел эту зиму, ноги остудил, на смертной постели лежал; ну и не удерживаюсь иной раз. Да и как удержаться! Я дописывал новую оду, а поговорив с вами, бросил её в печку и, как есть, всю-то ночь не спал. Выехал сегодня в академию — ваши слова подтверждаются, — только и говору везде, что о перемирии… Соврал, видно, я, писав сгоряча на новый этот год:

Петра Великого обратно Встречает русская страна…

— Мир! да лучше бы кнутом меня на площади били, самого немцем сделали, чем это слышать! — произнёс Ломоносов, бросая трубку на стол и закашливаясь.

Краска залила его изжелта-бледные, в суровых морщинах щёки. Желтизна проступила и в затуманенных годами, больших, строгих и вместе ласковых глазах.

— Леночка! пивца бы нам аглицкого! — сказал он дочери. — Возьми у мамы ключи, да холодненького, из западни… Душу отвести… Пару бутылочек, не больше…

Леночка несколько раз бегала в западню.

Пиво развязало языки новых знакомцев. Ломоносов стал на карте объяснять Мировичу выгоды от придуманного им, мимо Сибири, пути в Индию.

— И всё ферфлюхтеры, всё немцы мешают, — сказал он, — сегодня в конференции, верите ли, чуть глотки в споре с ними не перервал… Скоп злобы! Ничего, как есть, не поделаешь с толиким препятством, с толиким избытком завистливой кривды и лжи…

— А что, Михайло Васильич, — спросил Мирович, — не уступи наш новый государь, Пётр Фёдорыч, своему другу, решись, по мысли Панина, продолжать войну — ведь навек бы немцев мы урезонили.

Лицо Ломоносова омрачилось.

— Плохо, — сказал он, махнув рукой и подвигаясь с креслом к камину, — и не приведи Бог, как плохо.

— Что же-с? Разве здоровьем слаб государь? — спросил Мирович.

Ломоносов кивнул дочери, чтоб ушла.

— Слушай, молодой человек, и суди! — начал он, помолчав. — О тебе много наслышался от своего старого друга; да и приехал ты из такой дализны… Взвесь, оцени на свежую голову неудобства наших тёмных, бурливых дней и скажи, по сердцу, своё мнение. Чай, знаешь дела-то великого Петра… Что в Риме в двести лет, от первой Пунической войны до Августа, все эти Сципионы, да Суллы, да Катоны сделали, то он в свою токмо жизнь, он один в России совершил. Первые преемники были куда не по нём! Хоть бы двор при царице Анне Ивановне… — как бы тебе выразиться — был на фасон немецкого плохонького владетельного дворика. Но и тогда русские лучшие люди всюду, в глубине-то страны, ещё по-русски жили и говорили. Царица в оперу в спальном шлафроке ездила, Бироновых детей нянчила, курляндским конюхам да ловчим всё правление в опеку отдала. Да ведь эти-то Бироны, Остерманы и Минихи, они всё-таки были подданные русские, во имя России действовали. И повального, брат, онемечения ещё у нас в те поры не было… Правительница Анна Леопольдовна — слыхал ли ты про неё и про её тяжкую судьбу?

— Мало слышал… в школе и на службе-с было не до того… кое-что говорили…

— Ну, так скажу в краткости и о ней… Она драмы Аддисона, «Заиру» Вольтера любила декламировать[32] и по три дня, простонравная беспечница, не чесалась… При ней зато немцы немцев ели, и нам от того было не без приятства и пользы… А покойная государыня, божество моё, Лисавет Петровна? Ох! что греха таить! При ней — не на твоей, разумеется, памяти — всё у нас иноземным, французским стало — обычаи, нравы, моды и язык… Но всё же, голубчик ты мой, хохлик, — лучшие русские люди, лучшие умы и сердца её окружали… Умела она их выбирать и ценить… И я, российский природный поэт и вития, я — Ломоносов — недаром, слышь — ты, по сердцу, от души её воспевал…

— Помню ваши стихи, — с чувством перебил Мирович:

Царей и царств земных отрада[33]

и другие о ней же:

Владеешь нами двадцать лет…

— Она смертную казнь отменила в России! — продолжал Ломоносов. — В Москве, по моей мысли, открыла университет[34]; на родине твоей, на Украине, в Батурине, тоже, в сходствие моего прожекта, открыла бы, если б не померла, — и свято чтила, лебедь моя белая, дела своего родителя, великого и единого в мире моего героя, Петра…

— Однако, — заметил, подумав, Мирович, — то были женщины: Екатерина, две Анны, Елисавета, и почти подряд… Бабье царство — говорили в народе. Войску надоело быть под женскою управой… Теперь у нас на троне монарх, и снова Пётр…

— Пётр, да не Первый! — сказал Ломоносов. — Не было и не будет такого другого. По примеру деда-то великого думает он управлять? Далеко, друг любезный! Дудки! Я сам надеялся… Оно, конечно… и Пётр Второй, мальчоночек, в сенате торжественно обещал подобно Веспасьяну править, никого не печалить… А что содеялось потом? Я неотёсан, я груб, и меня, дикого помора, сударь, — за непорядочные поступки и озорничество с седою обезьяной Винцгеймом, Таубертом и с другими академическими нашими колбасниками — под арестом при полиции держали. Но, ездив ещё с отцом на рыбачьем карбасе, по северному ледяному морю, я привык бороться с злыми стихиями… Великая и грозная, сударь, природа студёного надполярного океана воспитала меня… Я просто совестен, брат, но не податлив… И ничем ты не купишь недовольства и угрюмства обиженной и бунтующей моей души… Скажу тебе, юноша, правду… У нас теперь нашествие не русских немцев, а немецких, самых сугубых и лютых… И ныне, братец, — прибавил вполголоса Ломоносов, склонясь к Мировичу, — коли не найдётся у нас гения, чтоб нами побитого лукавца Фридриха водрузить в прежних умеренных пределах, то всю инфлюэнцию[35] нашу на европейские дела у нас исторгнут. И будет наш великий канцлер, а мой давний благоприятель, Воронцов, министром — токмо не своего монарха, а того же, через нас вновь оживающего, Фридриха. Шутка ли, в военной коллегии, в конференции, где Шереметевых, Апраксиных, Бестужевых витают имена, ныне компасом всех дел являются только что прибывший из Берлина Фридрихов посланник Гольц и дядюшка государев, командир его голштинцев, принц Жорж.