Григорий Данилевский – Мирович (страница 64)
Мирович подробно рассказал о случае с колесом в коляске государыни, при её уходе из Петергофа.
Орлов так и покатился со смеху.
— Ай да козырь-хохол! молодец! — вскрикнул он, бросив бритву, махая руками и заливаясь на все лады. — Вот так одолжил, придумал! Всех, молодчина, всех льстецов, искателей фавора разбил в пух, заткнул за пояс… никто так не нашёлся, — всех!.. Так тебе троном обязаны? тебе? ну, клянусь, это стоит, по чести стоит… ха-ха…
— Но позвольте, граф, — с краской стыда и оскорбления перебил его Мирович, — вы вправе отвергнуть, пренебречь, но я истину сказал… Издёвки обидны… чёрт! Можете осведомиться у своего братца или у господина Бибикова — они, если не видели, то слышали… как я тогда…
— Ой, пощади, пощади! — восклицал, катаясь по софе, Григорий Орлов (его звонкий, раскатистый смех, далеко разносился по комнатам). — Изволь, наведу справки… беспременно наведу… Ха-ха! и семи мудрецам того не придумать… ой, убил, разодолжил…
— Разумеется, что вам стоит учинить дознание, расследовать! — сказал степенно Мирович. — На бумаге всё объяснится, как и что-с, хоть бы и насчёт отнятых имений моих предков…
— Ах вы, хохлы, архивное семя! — произнёс, вставая, Григорий Орлов, и Мирович заметил неприятное, общее братьям, нагло-решительное выражение его красивых, как он выразился в уме, «бесстыжих» глаз. — Все-то вы, извини, с челобитьями да с попрошайствами! Нет того, чтоб терпеливо трудиться, смирнёхонько ждать, служить. Всё-то твои соотчичи измышляют да подводят… Ну, станем мы, из-за тебя, рыться в древних ваших, хохлатских шпаргалах, бумагах? — сказал, посмотрев в сторону и думая уж о другом, Орлов. — И может ли быть, чтоб в бозе почивающий Великий Пётр так неправильно решил дело твоего деда?
— Честью уверяю, честью! — возвысил голос Мирович, чувствуя, как слёзы подступали к его горлу. — И не о себе токмо прошу… у меня, граф, сёстры-девицы проживают в убожестве… а мои предки были из первых на Украине, служили верой и страдание приняли за родину и за её права…
— Хорошо, — небрежно ответил граф Григорий, даже не совсем расслышав последние слова гостя, — увижу гетмана; наведайся — поговорю с ним, попрошу…
«Ужели опять к нему идти? — рассуждал Мирович, кончив поручение, данное ему от полка. — Дьяволы! Что толку?.. Станет снова издеваться зазнавшийся бильярдщик да трактирный мот… Где ему, с этакой хоть бы вышины, разглядеть горе да бедность других? Правду о нём сказал мученик, архиепископ Арсений: «не его чести и рыла затеянное дело».
Срок командировки истекал. Надо было возвратиться к полку. Весна и лето в то время стояли холодные. Дул северный ветер, и каждый день шёл дождь. Но Москва веселилась.
Народные гульбища в апреле и в мае были оживлённы. Под Новинским какой-то силач швед вызывался помериться в единоборстве с русским. Все стремились туда.
С возвратом государыни от богомолья на московских улицах и площадях, при барабанном бое, был опубликован «манифест о молчании». Тетрадка «Московских Ведомостей» от четвёртого июня, с этим манифестом, зачитывалась нарасхват. В нём воспрещались всякие толки «развращённых нравами, праздных людей», «кои дерзкими ухищрениями, — всюду порицают правительство и все нарушимые, гражданские права», развращают и других «слабоумных и падких на вредную болтовню людей».
Прочтя эту публикацию, Мирович окончательно раздумал идти к Орлову.
«Ну его к бесу! — размышлял он. — Ещё сочтут опасным, притязательным критиканом, недовольным судьбою, хулителем государственных мер. Новый фаворит, Орлов, отвернулся, пренебрёг… Не вспомнить ли старого?.. Разумовский — земляк и когда-то, при покойной царице, благоволил ко всем нашим и ко мне…»
XXVIII
У РАЗУМОВСКОГО, НА ПОКРОВКЕ
В воскресенье, восьмого июня, Мирович пошёл к графу Алексею Григорьевичу Разумовскому. Погода была, как и все те дни, пасмурная, невесёлая. То смолкал, то опять моросил дождь.
Разумовский, с приезда со двором в Москву, жил в своём доме на Покровке, рядом с церковью Воскресения в Барашах, купол которой с тех пор, в память венчания в ней царицы Елисаветы с графом, украшен золотою короной. Иконостас этой церкви перевезён впоследствии в Почеп.
Мирович приоделся, даже завился в цирульне и пошёл к обедне на Покровку. Он располагал подойти к графу в церкви, где Алексей Григорьевич любил пленять москвичей лором собственных певчих и где он сам, бархатно-певучим, звонким, несколько в нос голосом читал Апостола. У обедни граф не был. Мировичу сказали, что он простудился на придворной охоте, был не совсем здоров и около недели не выходил из дому.
Мирович, на всякий случай, решился зайти в графские хоромы и велел о себе доложить. Сверх ожидания, его не заставили долго ждать с ответом.
— Пожалуйте, — тихо, с улыбкой и южным акцентом сказал степенный, залитый в золото галунов, неслышно двигавшийся по ковру украинец-камердинер, по знаку швейцара показавший гостю дорогу вверх, по разубранной цветами лестнице.
«Увижу прежнего всесильного, бывшего в таком высоком случае человека! — думал Мирович, подходя к кабинету Разумовского. — Он старался быть патроном не только моим, но и моей семьи. Не забывал когда-то Алексей Григорьевич земляков-малороссов, хоть и вышел из черни, из лемешовских пастухов».
Прошлое, далеко улетевшее время мгновенно встало, ожило в мыслях Мировича. Он вспомнил свой приезд с покойным отцом, на волах, в Петербург, приём в Аничковом саду у графа, плясание «трепака» и пение хвалебного канта перед императрицей Елисаветой, определение в кадеты, игру на театре в Гостилицах, встречу с Пчёлкиной и многое, теперь минувшее навсегда.
Сильно похудевший и осунувшийся, но всё ещё замечательно красивый, Разумовский не сразу узнал Мировича, когда тот, введённый камердинером, стал у порога и почтительно, «с решпектом» отвесил ему низкий поклон. Граф сидел с книгой у камина. Он был в белом, вязаном колпаке поверх серебрившихся, ненапудренных волос и в светло-голубом, на серых мерлушках, бархатном халате, со звездой на груди.
— А, земляче! постой!.. Мирович, кажется?.. он? так и есть, вот не ожидал! — взглядевшись в гостя и улыбаясь карими, с краснинкой, ласковыми глазами, сказал Алексей Григорьевич. — Откуда Бог принёс?
Мирович объяснил.
— Так не с рубежа, не с Переяслава? Гей-гей! шкода ж, братику; поедят там без нас все вареники, галушки и шулики… садись, сердце, вот так… Что хмурый стал? Только постой, прежде побожись: не едешь домой на волах?
— Не еду…
— А собака мохнатая, Серко, — жива?
Мировичу было не до шуток.
— Удостойте, ваше графское сиятельство, выслушать партикулярно, — сказал он дрогнувшим голосом.
Разумовский поднял брови, опустил на колени книгу и всё ещё не покидал улыбки. Ему также вспомнились иные, более счастливые годы, время Елисаветы — время его сказочного, беспримерного «случая» — улетевшего значения, силы, общей зависти и общего раболепного почёта.
— Ужели ж, голубчик, дело? И так-таки именно до меня? — спросил Разумовский.
— Коли дозволите, персонально к вашей чести.
— Не верю, убей Бог, не верю, — произнёс, покачав головою, граф, — забыт я, вовсе обойдён; отписали в инвалиды. Да кому я чем могу быть ныне полезен? Всё новенькие пошли, да какие! Спереди блажен муж, а сзади — всякую шаташася языци… Так-то, земляче! Оно и дело: не всем большим под образами сидеть. Чужи пивни весело поют, а на наших типун напал — спят, сучи сыны, аж потеют…
Мирович собрался с мыслями.
«Всё ему расскажу, — подумал он, — попрошу его совета. Хитёр он и тонок; наставит, как следует, укажет теперь откровенно, где и кого просить».
— Не откажите, век Бога заставите молить, — сказал Мирович, — вы же первый когда-то нам помогли — определили меня в корпус! Открыли жизни путь…
— Да изволь, изволь, охотно, — в чём дело? — вздохнув и подвигаясь с креслом, произнёс Разумовский. — Сегодня я никого к себе не жду… При дворе, братец, куртаг, толкотня, суета; я репортуюсь хворым; каторжная лихоманка, иродова дочь, так уцепилась, что не открестишься. Сюда, поближе, к камину, вот так; я всё зябну да, видишь, вот чем душу отвожу на одиночестве, — прибавил, указав на кожаный фолиант, Разумовский, — выходил всех букинистов, все книжные лари, на Никольской, был у Козырева, Романчинцова и у Анохова, у Семёна Николаевича Кольчугина, нигде не нашёл. Да уж Ферапонтов, от Спасского моста, прислал намедни две редких, старой киевской печати, книги. Давно, их искал, и цены им нет. Видишь — читай: Прологи Маргарит… каковы литеры?..
— Маргарит? — произнёс, невольно вздрогнув и изменяясь в лице, Мирович.
— А что? и ты до них охотник?
— Да так-с, извините… я слышал, я знаю эту книгу.
— Откуда ж ты её знаешь? где видел? книга редчайшая…
— В Шлиссельбургской крепости, — сказал Мирович. — Заключённый принц, Иоанн Антонович, её читал и сказывал о ней…
— Принц Иоанн? в Шлиссельбургской крепости? Где же ты и как видел его?
— Необычным и нежданным случаем, мимолётно, на миг…
— Своими глазами видел?
— Своими…
— Расскажи, голубчик, расскажи: это любопытно.
Мирович сообщил о встрече с узником. Разумовский внимательно его выслушал, задумался и, сняв колпак, набожно перекрестился.
— Не привелось мне видеть несчастного, — сказал он, — а ты знаешь, в каком я был почёте: мог бы! Боже! Неисповедимы пути промысла твоего… Что ни первые в свете люди — низвергаются с высоты, а последние, гляди, возносятся, восходят… И всё то недаром, братец, не попусту…