Григорий Данилевский – Мирович (страница 50)
— Матушка! Солнце ты светлое! Спасительница! Не выдадим! — восторженно кричали конногвардейцы, предводимые Хитрово, Несвицким, Ржевским, Черкасским и Мансуровым, строясь между собором и садом гетмана Разумовского (ныне Воспитательный дом).
На паперти показался окружённый «всем освящённым собором и синклитом» в полном облачении новгородский архиепископ Димитрий Сеченов. Он осенил крестом Екатерину. Солнце светило на белый глазет, малиновую парчу, седые головы и бороды духовенства. Траурное платье Екатерины сиротливо отличалось в этой смеси бархата, золота и ярких солнечных лучей.
— Присягать! Присягать! — раздавались восклицания. — Правительницей! С сыном Павлом! Регентшей…
— Одна, одна! Да здравствует самодержица, матушка наша, Екатерина Алексеевна! — крикнул Алексей Орлов и за ним передние ряды.
— Ура! — подхватили остальные. — Самодержицей! Крест целовать! Ура!..
Быстро примчалась шестернёй золотая придворная карета. Из неё вышел бледный, старавшийся скрыть радостное волнение, Никита Панин, об руку с своим питомцем, встревоженным, робко шагавшим, худеньким великим князем Павлом Петровичем.
Архиепископ спустился с паперти и стал обходить ряды войска. Офицеры кидались на колени перед Екатериной, восторженно махая шпагами и шляпами. Окна, балконы и двери окрестных домов переполнились зрителями. Кто не попал на площадь, взбирался на смежные крыши, на деревья Невского и гетманского сада.
— Где императрица? Где? Позвольте! — спросил, силясь взглянуть из-за спин других, невысокого роста, круглощёкий юноша, с вспотевшим, миловидным лицом, подъехавший на извозчике с Мещанской.
— Вон она, батюшка, вон, а возле неё великий князенька, Павел Петрович, — ответил в мещанском зипунишке старик.
— Да где же? Позвольте, не видно.
— На паперти, сударь, эвоси, прямо глядите; в печальном-то платье… в чёрной шапочке, со звездой.
— Эк, глаза, дедушка, куда дел? — отозвался голос из толпы. — Проворонил… с преосвященным ушла в собор.
— Молебствует! На царство венчается! — слышалось здесь и там.
— А Панин-то не оставлял великого князя, с ним эти ночи, сказывают, спал, оберегал царское детище…
Давка на площади стала стихать.
Щеголеватый юноша, оправляя букольки и примятый треугол и распространяя запах петушьих ягод, протискался в церковную ограду.
Здесь Фонвизин увидел своего знакомца, рядового Державина. Последний, размахивая руками, что-то рассказывал преображенцам и как бы на кого-то жаловался.
— Что с тобой? — спросил его Фонвизин. — И каково происшествие?
— Представь случай! — обратился к нему Державин. — И в такое время… Вчерась из подголовка одна бестия выкрала все деньги — больше ста рублей…
— Кто выкрал?
— Да слуга одного солдата-помещика… И смех, и жаль, — такова судьба! Родительница сколотила и прислала последнее. Веришь ли, всю ночь не спал…
— Ну, теперь зато утешен.
— Ещё бы.
— А где ваш баталионный Воейков, что Пассека арестовал?
— Представь, вздумал на Литейном гренадёр, чтоб не шли сюда, бранить и по ружьям рубить. Те рыкнули и кинулись на него со штыками…
— И что ж?
— Ускакал — по брюхо коня — в Фонтанку, не достали.
— А эти кто?
— Дашкова… Панин… гетман Разумовский…
К собору наспевали известные городу вельможи и жёны сановников. Фонвизин также протискался на паперть. Голова его кружилась. Он слушал и не верил своим ушам. В раскрытую дверь церкви были видны ярко горевшие лампады и свечи. С клубами дыма доносились громкие возгласы протодиакона:
— Ещё молимся о благочестивейшей, самодержавнейшей, великой государыне… императрице Екатерине Алексеевне… и о наследнике ея Павле Петровиче…
Хор певчих подхватывал. И никогда клирное пение не казалось Фонвизину так сладко, как теперь.
«Боже! Какие события! — думал он, со слезами восторга не видя вокруг себя никого. — Чаял ли, ожидал ли кто так скоро?».
Он вынул платок, отёр глаза и раскрасневшееся лицо — и оглянулся.
У зелёной, развесистой липы на Невском, стиснутый задыхавшеюся от жары и давки толпой, стоял близ церковной ограды знакомый, атлетического вида, господин. Плотные плечи высились над устремлёнными к церкви головами; поярковый, порыжелый от ветра треугол был сдвинут на затылок; суровое, в морщинках, лицо изображало недоумение и радостный испуг.
«Михайло Васильич! Он ли это?» — подумал Фонвизин, вспоминая последнее свидание с Ломоносовым, тосты в честь императрицы и приглашение на именины дяди.
«Боже! Какое совпадение! — сказал себе юноша, протискиваясь из ограды на Невский. — Как раз в этот день…»
Под липой действительно стоял Ломоносов.
— Карету государыни, карету! — крикнули в это время от собора.
Ряды войск, тесня и сдерживая народ, раздвинулись.
— Место, место!
— Куда поехали?
— В новый дворец! В короне!..
— Врёшь!.. Что рот раскрыл? Пушка вкатит! Да не толкайся, желтоглазый, ребро сломаешь!..
— Эх, люди, право! Лезут!..
— Ой, руку отдавили! Ноженьку…
Толпа, хлынув от площади, разорвалась на два течения. Одно, волнуясь и кружась, захватило и повлекло влево по Невскому тех, кто стоял у сада гетмана. Другое потащило вдоль Конюшенных тех, кто находился правее против собора.
Фонвизин, приплюснутый меж бородами, пахнувшим ворванью и москателью лавочником и толстою, красной как рак попадьёй, увидел издали, в облаке пыли, раз и другой мелькнувшие плечи и шляпу Ломоносова. Он попробовал освободиться, но тщетно. Бурный народный поток, сжав его, как в тисках, уносил его дальше и дальше вперёд. Ломоносову бросилось в глаза взволнованное лицо Пчёлкиной. Она стояла на чьём-то крыльце, сумрачно, недовольно глядя на бежавшую мимо неё толпу…
Екатерина проехала в новый, ещё не освобождённый от лесов, Зимний дворец. Здесь, окружённая свитой, она показалась народу с сыном в верхнем, и теперь существующем фонарике, над правым крыльцом.
— Манифест пишут, совещаются, — стало слышно в толпе. — В старый дворец созван сенат и синод.
Подъезжали новые экипажи, скакали верховые.
Глухо гремя тяжёлыми колёсами и лафетами, на площадь въехала артиллерия. Пушки разместились по углам площади и у въездов в ближние улицы.
Ломоносов стоял у Адмиралтейства. Он видел, как с портфелью под мышкой, трусцой, на длинных, юрких ножках прошёл в дворцовые ворота любимец гетмана — президента академии, Григорий Теплов.
«Вот чьё перо понадобилось в столь важный момент! — с горечью подумал Ломоносов о своём давнем недруге. — Напредки сведом буду… Немного хорошего предвещают негоции с таким конфидентом[179]… Пора, знать, и восвояси».
Он сходил домой, наскоро пообедал и опять вышел на улицу. Но не успел он добраться до Гороховой, как народ снова откуда-то хлынул и его увлёк ко дворцу. Вечером площадь огласилась новыми громкими криками — Екатерина села в карету. Провожаемая войском, она ехала к старому елисаветинскому дворцу.
Унесённый волнами народа, Ломоносов очутился у фонарного столба в Морской, на углу разъездной дворцовой площади. Перед ним по Невскому равнялись шеренги преображенцев, семёновцев и конной гвардии; направо, по Морской, — измайловцы, артиллерия и армейские полки.
Кто-то тронул Ломоносова за плечо. Он оглянулся; перед ним стоял Фонвизин.
— Каковы события, каковы! — сказал Денис Иваныч.
— Да, смуты и всякой сутолочи немало! — досадливо ответил Ломоносов, вспоминая о Теплове. — Мах-мах, и увезли, начали новое царение. Всё это больно уж скоро…
— Не понимаю вас, — удивлённо произнёс Фонвизин.
— Не понимаете? А как те-то, сударь, одумаются и пойдут сюда из Рамбова?
— Да кому идти?
— Как кому? У Петра Фёдорыча, друг мой, с голштинцами, помните, более пяти тысяч войска.
— Отстоим, Михайло Васильич, что вы, отстоим! — сказал Фонвизин. — Город оцеплен, и к государыне то и дело подводят языков… слышали, сколько уж явилось с покорностью?.. Оба Шуваловы, Трубецкой, Воронцов; в Кронштадт послан адмирал Иван Лукьяныч Талызин[180] — привести флот к присяге.
— А Миних? — сердито подняв брови, произнёс Ломоносов. — Он один, сударь, чего стоит!