Григорий Данилевский – Мирович (страница 14)
— Но это случай, parbleu![68] не всё же будет брать…
Мирович между тем поднял глаза к потолку. Держа колоду карт, он подумал: «Пчёлкина… Поликсена… две одинаковых буквы в начале имени и фамилии… Попробуем ещё так», — вынул пятёрку пик, загнул на ней все четыре угла и пустил таким образом всё, что у него было выиграно. Карта снова, к общему изумлению, взяла.
— Банк сорвёт! что вы! — дёрнул за руку Алексея Орлова Бредихин. — Где Баскаков?
— С Машутой амурится… — ответил, указав на дверь, Хитрово.
— Mais allez done[69], — шепнул брату Алексей Орлов. — Пусть бросит амуры и выручает… какого козыря притащили!..
Гурьев и Хитрово привели Баскакова. Понтёры расступились. Кто-то сказал:
— Поздно, други; скоро станут гасить свечи. Не сбрызнуть ли поле?
Подали шампанского. Ласунский с Рославлевым и Гурьевым принялись сводить мелом счёты проигрыша, выигрыша, за карты и за вино. Посторонние зрители стали понемногу расходиться. Где-то в соседней комнате несколько человек несвязно пели:
Раздавалось ухарское треньканье гитары. Хлопали пробки, звенели бросаемые об пол стаканы.
— Что ж, господа, если не хотите, если… я сам готов метать банк! — сказал Мирович, неловко суя по карманам дукаты и рубли. — Только в этом и радость… Живём в сумнительные времена… Ах, как, матушка, в Киеве хорошо… — вдруг прибавил он, ни с того ни с сего.
Его душил смех, давно не испытанная весёлость подмывала, раздражала. Он начинал несвязно болтать, заметно покачиваясь. Глаза слипались. Хмель от выигрыша смешался с хмелем от вина.
Григорий Орлов переглянулся с приятелями.
— Если продолжать, так не лучше ли у меня? — сказал он. — Или доиграемся у князя Чурмантеева! У него нынче рокамболь с ужином… просил прямо с охоты…
Товарищи решили, что к князю Чурмантееву на Васильевский далеко, лучше к Орлову.
— А вы? — спросил Григорий Мировича. — Сани мои готовы, и я живу на Мойке, в доме Кнутсена, возле дворца.
— Знаю, знаю, — банкир! — а то хоть и к Чурмантееву… готов! — ответил, хватаясь за спинку стула, Мирович. — Я пехотный, значит, не богат человек… инфантерия-с… пехтура!.. одначе, нет, извините, господа! не уступлю никому, ни-ни… Ах, как, матушка, то есть, в Киеве хорошо…
— А вы были в Киеве? — кто-то спросил, подойдя. — Там есть медведи?
Мирович мутными глазами молча посмотрел на него.
— Григораш, бери его! — сказал Баскаков Орлову.
— Но как бы он не учинил дебоша?
— Пустяки, бери…
Все были согласны, что жаль так бросить среди ночи храброго, охмелевшего вконец армейца, которого и фамилию как-то в суете забыли, да и его адреса теперь вряд ли можно было добиться. Гвардейцы свели Мировича на улицу, посадили в сани Григория Орлова и повезли на квартиру последнего. Но тем приключения той ночи не были кончены.
Помнил впоследствии Мирович, что, когда его подсаживали в сани, у подъезда Дрезденши какой-то сгорбленный в камлотовой шинельке старичок протискался к нему сквозь толпу провожающих и, ёжась от холода, шепнул:
— Молодчина… козырь… и всё пятёркой, пятёркой!.. умру, а найду…
Припомнил также Мирович, что по пути к квартире Орлова вся эта развесёлая и шумная ватага молодых повес, гремя колокольцами, шумя и громко смеясь, заезжала ещё в две какие-то австерии. В одной Мировичу услужливые весельчаки давали, для освежения, умыться и опять играли на бильярде и пили. Он при этом был безмерно весел, также пил, шутил и даже пел какую-то ухарскую, плясовую украинскую песню.
— Расходились орлята-шельмецы! — толковали окрестные горожане, слыша сквозь двойные рамы и ставни топот коней, звон гремушек, хохот и возгласы носившихся по морозным улицам знакомых забубённых гуляк.
В другой австерии, а именно у землячки и друга Дрезденши, Амбахарши, случился казус. Там компания разгулявшихся повес нежданно наткнулась на известного и непримиримого соперника силачей Орловых, на бывшего кронштадтского коменданта Шванвича.
Каждого из Орловых порознь в борьбе Шванвич легко осиливал: двое же брали над ним верх. А потому между ними, раз навсегда, было условлено, что если где-нибудь в австерии Шванвич встретит одного из Орловых, то они должны будут немедленно уходить, оставляя в его распоряжении всё вино, бильярд и красавиц. Где же Шванвич заставал двух из семьи Орловых, то сам, без дальнейшего разговора, должен был им уступать поле действий. Повесы ворвались в австерию Амбахарши на этот раз именно в то время, когда из её дверей вылетел во двор, вытолкнутый Шванвичем, третий из Орловых — Фёдор.
— Как, кому? лаптю кланяться? отступать! — гаркнул обескураженному брату Алексей Орлов. — Нет, Федя, дудки! Sacre nom! вперёд! — Все встали с саней.
В комнатах Амбахарши поднялся невообразимый шум. Шванвич не уступал. Одни из гостей держали сторону Орловых, другие с осипшими глотками кричали, что так нельзя, что они должны в точности исполнить уговор. Шванвич увесистою лапой сгрёб опять за шиворот рослого Фёдора Орлова. На выручку младшего птенца двинулся громадина Алексей… Два плечистых буяна общими силами смяли противника, опрокинули его навзничь, и Алексей Орлов, с налитым кровью лицом, вытащил под мышки бледного от злости, брыкающегося моряка за дверь и в свой черёд столкнул его с крыльца австерии в снег.
Товарищи потребовали с Орловых при этом случае нового угощения. Опять явилось вино. У Фёдора Орлова оказался изорванный рукав и текла из носу кровь. Алексей растирал снегом вывихнутые пальцы. Шум, гам и смех слышались из трактира далеко. Тут были и цыгане. Неугомонные гуляки перешли в большой кегельный зал и стали там прыгать друг через друга в чехарду. Мирович возил кого-то при этом на себе верхом… Григорий Орлов с красивой, чернобровой цыганкой Аксюшей, под хоровую песню и звуки бандур, сняв кафтан и камзол, в кумачной рубахе, размахивая платком, плясал вприсядку трепака. Гремела опять песня: «Лён, лён…»
Но когда толпа, вдоволь угостившись, двинулась к саням, Алексей Орлов, не доходя ворот, вдруг охнул и с окровавленным лицом упал среди двора на снег. Кто-то в то же время кинулся от крыльца бежать по улице…
— Tiens comme il l'a balafre![70] — вскрикнул Бредихин, с подоспевшими камрадами насилу поднимая Алексея Орлова, у которого Шванвичем из засады была наискось рассечена левая щека.
Некто из толпы выхватил шпагу и с криком: — «Так вот какова честь! Вот подлость! Смерть предателю!» — бросился вдогонку за убежавшим Шванвичем.
— Удержать его, удержать — всю улицу разбудит и переполошит! — раздавались у ворот голоса. Непрошенного защитника привели обратно в трактир. То был Мирович. Никто его не мог унять. Пока суетились, перевязывая рану Орлову, он, не выпуская из рук шпаги, продолжал шуметь и, с пеной у рта и скрежетом зубов крича: «Убью изменника, убью подлого труса!» — порывался к двери.
Из толпы трактирного люда, с красным от возлияний лицом, озабоченно выдвинулся плотный, в меховой епанче, господин. Заметно покачиваясь, он нагнулся к Мировичу, взял его ласково за руку и со вздохом сказал:
— Уймись, Василий Яковлевич, уймись, видишь, и я, и ты — дали зарок, а сами…
— Balafre…[71] зарок!.. У Чурмантеева доигрывать… умру, а найду! — бессознательно повторял про себя Мирович, уносимый по улице в санях Ломоносова.
Загоралась бледная заря. Дома, заборы и перекрёстки начинали вырезываться из тёмной морозной мглы. Сани, скрипя, остановились на берегу Мойки. Мирович взошёл, шатаясь, на лестницу второго этажа и, как был одет, в шляпе, в шинели и в башмаках, свалился на первый попавшийся диван и как убитый заснул.
V
СЛЕД НАЙДЕН
Два года назад, а именно в начале зимы 1760 года, после высылки Мировича в заграничную армию, Пчёлкина обратила на себя внимание разом нескольких придворных вздыхателей.
Поликсене тогда исполнилось восемнадцать лет. Она подросла и стала не столько пригожее, сколько миловиднее, находчивее, бойчей. Её серые глаза, продолговатые, как у сфинкса, были так же загадочны, бесстрастны и насмешливо-холодны. Золотистые волосы, когда она их не пудрила, густыми янтарными волнами падали с её сухой, строгой и гордо посаженной головы. Ухаживали за красивою, худенькою камер-медхен государыни военные и статские.
«Пчёлка златая, что ты жужжишь?» — сочинил, по слухам, именно о ней один стихотворец, и городские модники распевали под клавикорды эту песню. Первые столичные щёголи, на холостых пирушках, не раз бились об заклад, что не пройдёт недели, если они только захотят, — Пчёлкина будет ими побеждена. Заклады проигрывались. Вздыхатели ошибались.
Поликсену сердили их преследования.
— Безмозглые, противные, — дрожа и бледнея, шептала она сквозь слёзы. — И всё потому, что я подкидыш, ни роду ни племени… По милости государыни хорошо одета, в моду вошла и нравлюсь всем — вон целая корзина амурных цидулок на полке… И уж хоть бы ухаживали от сердца… Гнусные пустозвоны! Вертопрах этот, богач Нарышкин, следом бегает целый месяц; камергер Лоскутьев вздумал ухаживать, голштинец Цобельтиш… От уличной щеголихи к актрисе, от актрисы… Ну, и за нашей сестрой, за камеристкой, отчего не погоняться?
Часто вспоминала и обсуждала Поликсена своё прошлое — странное, не как у других, одинокое детство, бегание по лестницам, коридорам и переходам старого Зимнего дворца и первые сознательные тревоги, редкие радости, зато частые горькие слёзы босоногой швейки, потом ковёрницы у статс-дамы Апраксиной и, наконец, кружевницы и камер-медхен самой государыни… По случаю одного из придворных спектаклей, когда заболела какая-то актриса, её начали учить по-французски, потом по-немецки. Она оказала большие способности. Иван Иванович Шувалов[72] задумал определить Пчёлкину в оперный хор и поручил её попечению тогдашней первой певицы Либеры Сакко, которая давала своей новой ученице читать драмы, комедии и повести и успела её развить. Через неё Пчёлкина ознакомилась и с Руссо, прочла его «Эмиля» и кое-что из его философских сочинений.