Григорий Брейтман – Мертвая свеча. Жуткие рассказы (страница 31)
В участке было плохое, словно коричневое освещение, оставлявшее густые тени и не проникавшее в темные углы.
Хмуро глядели предметы и вся обстановка, как будто прятавшаяся в полусвете; атмосфера стояла душная и робкая, точно сжавшаяся и притаившаяся, все было в гармоническом сочетании: угрюмо и таинственно…
Товарищ прокурора был молодой, лысый человек, державший себя серьезно и важно, то и дело поглядывавший в темный угол, словно чем-то заинтересовавшись там. Он часто и непроизвольно притрагивался к своим красивым усам, как будто собираясь их разгладить, но ограничивался тем. что старательно вытирал углы своих губ. Пристав Самойлов, бледный, с суровой торжественностью все тянулся и следил за распоряжениями товарища прокурора. Он бегал в арестантские и обратно, неистово стуча сапогами, и был крайне озабочен. Городовой врач, неряшливый мужчина пьяного вида, тихо старался заговаривать со старичком-священником, приютившимся в кресле за пристав-ским столом. Лицо батюшки казалось неподвижным, бесконечно усталым и темным. В передней стояли группами в пальто и шапках несколько околоточных надзирателей и городовых, обменивавшихся отрывистыми, короткими фразами. Один почему-то хихикнул, и все сразу насторожились, обеспокоенные в своей замкнутости. Голоса у говоривших были хриплые, будто спросонья, все тихо откашливались и то и дело осторожно вздыхали, как бывает в тяжелом ожидании…
Андрей прислонился к стенке между окнами, и трепетный страх будто пластами падал на его душу. Он изнывал в беспредельной тоске, и лишь урывками позволяла себе работать его мысль. Его вдруг охватывало здоровое недоверие к реальности всего происходившего, к намерениям и целям собравшихся здесь людей; он не верил, что все ожидающееся может происходить так просто, скромно, тихо и обыкновенно.
Вдруг все невольно и сразу обратили внимание на товарища прокурора, который тяжело вынул из кармана золотые часы и, подняв глаза на пристава, произнес против намерения глухо:
— Я думаю, пора… время…
Самойлов рванулся к дверям, всполошился, и сейчас же во дворе появился его резкий крик… Все сделали общее невольное движение, но, тут же поймав себя на нем, сразу спохватились — наступило короткое, гробовое молчание…
Со двора донесся мелкий и резкий звон, то дробившийся, то сливавшийся…
Он рос и приближался, и все с тяжелым, напряженным вниманием следили за его развитием… Словно звенели ряды шпор, лязг беспощадно шел, ближе и ближе, и нес с собой нервное и пугливое чувство и ожидание.
Быстро, почти бегом, ввалились в канцелярию приговоренные к смерти арестанты, торопливо и беспорядочно звеня своими кандалами, прыгавшими и бившимися на их телах. Окруженные тесной и трусливой толпой городовых, преступники единым духом были увлечены в канцелярию и здесь, все сразу, вместе с городовыми, остановились, как вкопанные, и обратили свои взоры на чиновников…
Будто струя жесткого холода вошла сюда, и, подчинившись ему на миг, все замерло; а затем, товарищ прокурора стал решительно читать приговор. Произносил он слова с заминкой, но внятно, почти крича, точно внушая всем приговор, защищался им, оправдывался, объяснял, взваливал все на него, отдавая ему в жертву себя, всех и все… И все приободрились, слушая приговор, словно прятались за него, спасались им, становились незаметными и незначащими, безличными; он облегчал их, выручал из положения, в каком они находились. Эти люди органически требовали момента отдыха, передышки от того гнета и трепетного страха, которым они были полны, и получали этот перерыв тяжким самообманом, которому радовались и отдавались.
Приговоренные к смерти четыре человека находились в центре и смотрели на товарища прокурора остекленевшими взглядами беспамятного, резкого страха. В их глазах остановилась крайняя безнадежность, переживаемая на границе жизни и смерти, когда уже нет первой и еще нет другой… Было ожидание той силы и значения, которых никакими словами выразить нельзя, потому что его нельзя усвоить и определить. В их обликах, отекших лицах светилась бесконечная тоска…
Андрей жался все плотнее к стенке, словно старался втиснуть себя в нее, и изнывал от переживаний, которым нет оценки, но непоколебимо терпел… Он больше чувствовал, чем понимал, что теперь происходит то, что страшнее всего на свете, выше всех ужасов жизни, фантазии, ада и пытки…
Чтение приговора окончилось скоро, и сейчас же все сразу сорвались с места и при общем шуме шагов и цепей направились поспешно к выходу, толкаясь и спеша, в инстинктивном стремлении выйти скорее, в неясной потребности скорейшего окончания этого дела…
Товарищ прокурора, доктор, священник, секретарь суда очутились на улице и почти побежали, стараясь держаться ближе друг к другу и в то же время опережать один другого; они стремились к черневшим правильными громадами неподалеку от участка, среди крепостных валов казармам…
Андрей спешил с ними, боясь их потерять, отделиться от общей компании…
Пристав же, надзиратели и городовые вдруг, как бы стихийно, сообща бросились на преступников и с безмолвной, чисто нервной яростью беспощадно потащили их по ступенькам лестницы во двор. Они волокли их тесной гурьбой, почти в свалке, тяжелые порывистые вздохи и вскрики мешались с беспорядочным лязгом цепей и стуком кандалов и сапог. Казалось, что эти люди обезумели от страха перед неизбежными мольбами и слезами, что они без памяти спешили избавить себя от них, от глаз и лиц преступников, и все это рождало в них гнев и ярость. Они пришли в бешенство от тяжелых переживаний, которые преступники им давали своей участью. Быстро, чтобы те не могли опомниться, они впихнули, почти бросили приговоренных к смерти в ожидавшую посреди двора громоздкую, черную и глухую карету, стремительно стукнули дверцей и затянули засов. Карета затряслась, загромыхала по камням мостовой и, окружив ее, бежали, будто убегали вместе с ней, полицейские. И, запыхавшись и взволнованные, они прибежали к месту, где должна была совершиться казнь…
Сравнительно небольшая площадь между двумя крепостными валами и казарменными складами освещалась военным прожектором, установленным на валу. Широкий поток электрического света то робко вздрагивал, то исчезал, то упорно устанавливался и давал густые, матовые тени от людей, лошадей и виселицы из трех потемневших серых бревен со свесившимися посередине четырьмя короткими, белыми веревками. Холодный свет прожектора еще усиливал мрачный колорит картины. Казалось, что происходит все в каком-то сонном царстве, вдали от жизни и мира, где все живет и действует безвольно, но с механической твердостью и правильностью.
Андрей, истощенный медленным мучительством все растущей тоски, оживлялся моментами от улыбки надежды, что все это обман больной фантазии. Но сейчас же он покорялся действительности и уныло отдавался во власть скорби и совершающегося в самой возмутительной, циничной форме преступления, сознавая, что не к кому взывать о помощи: словно весь мир вымер…
Он с жадностью и страхом искал глазами палача и вдруг замер, угадав его в человеке, спокойно и деловито возившемся у виселицы. Его крайне удивил наряд Юшкова, его красная кумачовая рубаха, красный колпак и прицепная грубая, черная борода. За поясом у Юшкова висела нагайка. Андрей не был знаком с этой официальной, узаконенной формой русского палача…
Кругом было тихо и безмолвно; стояла мрачная торжественность, общее напряжение чувствований и переживаний. Все притворились, будто никакого отношения ко всему происходящему не имеют, будто все делается против их воли и желания, и казались притаившимися заговорщиками, которым мешал нервировавший их беспокойный свет прожектора. Один лишь палач был в движении и выражал жизнь… Он действовал с сознанием собственного достоинства и серьезности возложенной на него обязанности.
Манеры у него были солидные, движения сильные и ровные. Он был всецело поглощен своим делом, успешностью исполнения. Он искоса бросал деловые взгляды на собравшихся неподалеку чиновников и словно покровительствовал этим людям, возлагавшим на него все свои надежды, пользовавшимся его поддержкой, искусством и решимостью. Он как будто ободрял их взглядом, понимая их состояние, сочувствовал жившей в них потребности скорого окончания казни, чтобы поработивший их гнет стал излишним и поздним. Сознание неизбежности этого момента служило нравственной поддержкой в тяжелую для всех минуту. Теперь же все казались ничтожными и жалкими перед палачом, который вел себя важно и властно…
Наконец Юшков выпрямился, поправил на себе колпак, оттянул рубаху и, сделав два шага от виселицы, прямо и внимательно, как знаток, обвел взглядом четырех преступников, только что извлеченных из кареты. Лосев и его товарищи торопливой походкой, под аккомпанемент резавших воздух своим лязгом кандалов шли, почти спешили к палачу, теснимые городовыми.
Преступники не озирались и не сопротивлялись и не рыдали, а почти вплотную, безмолвно, в покорном ожидании стали около Юшкова и отдались ему, его праву, которое они уже усвоили всем своим существом. Они дышали порывисто и часто от томительного страдальческого волнения, словно последний раз они спешили вкусить воздух и в то же время нетерпеливо ждали конца, изнемогшие от беспрерывного тягучего страха пред наступившей тайной их переживаний и смерти. Их серые, словно запыленные лица были безгранично печальны, как бы озабочены неизбежностью того, во что не позволяла верить человеческая природа, их как бы изумляло отсутствие сочувствия и сожаления среди равных им по созданию людей.