Григорий Брейтман – Мертвая свеча. Жуткие рассказы (страница 25)
Скоро Семенов сидел в караульной, под надзором ждавших трусливо военного прокурора и губернатора жандармских офицеров. Семенов был бледный и усталый и говорил возбужденно:
— Я не знаю, что со мною было, но не мог иначе поступить. Нельзя смотреть спокойно, когда убивают человека, — поймите это! Я ничего не боюсь, меня никто не может заставить совершать убийство. Его, вероятно, повесят, но я свой долг совершил. Со мной могут делать, что хотят, но никогда у меня не отнимут сознания правды и обязанности защищать ближнего, как самого себя…
Жандармы угрюмо молчали. Они старались не смотреть на человека, самоотвержение которого для них было непонятно. Они знали, что обязаны выразить Семенову порицание, что его поступок должен казаться им преступным, по против воли не могли отделаться от чувства безмолвного благоговения пред тем, кто осмелился поступить так, как заставляла его совесть и долг человека.
СПАСЕНИЕ[10]
Молодой доктор Печалин сидел в холодный осенний вечер в кабинете городской больницы и мечтал. Печалин недавно вступил на дежурство, обошел палаты своего барака и теперь ждал чая и служителя Антона, которого он послал за табаком и гильзами. Печалин прислушивался, как за окном метался ветер, скрипевший деревьями и стучавший ставнями, и думал о том, что у него еще нет практики, что он не умеет устраиваться, как другие врачи, и принужден жить на скудное больничное жалованье.
Вдруг доктор вздрогнул и весь превратился во внимание; до его слуха донесся лошадиный топот и шум катящихся колес.
«Кого это везут в такой поздний час? — подумал Печа-лин. — Что случилось?»
Топот становился все явственнее, шум приближающегося экипажа увеличивался и, наконец, остановился у барака, в котором дежурил Печалин. Он слышал фырканье лошадей; неясные голоса глухо доносились из-за окна, и какая-то беспричинная, суеверная робость, не то предчувствие постучались ему в сердце. Он стал около стола в ожидании доклада фельдшерицы и слышал уже происходившую в коридоре возню и движение. Наконец, в дверях кабинета появилась полная фельдшерица и тихо произнесла:
— Доктор, есть раненая.
— Что такое? — задал стереотипный вопрос Печалин.
— Очень серьезные, ужасные поранения. Пожалуйста, поспешите, — ответила фельдшерица, и тут Печалин заметил, что она бледна и взволнована.
— Что с вами, Вера Николаевна? — удивился Печалин, внезапно охваченный беспокойством. — Что случилось?..
— Бомбой… сама бросила в губернатора, — прошептала фельдшерица, и выражение ее лица было полно таинственности.
— Что вы?! — воскликнул Печалил и быстро направился в палату. Доктор был крайне заинтересован раненой в смысле ее отношения к исключительному происшествию, в котором играли роль бомбы, эти сенсационные и ужасные снаряды, приобретшие в последнее время такую популярность.
В палате находились полицейские и жандармы, толпившиеся около низких носилок, которые на первый взгляд казались наполненными кучей тряпья.
— Доктор, вот вам, извольте заняться! — крикнул хриплым голосом, указывая рукой на носилки, высокий, с фиолетовыми жилками на красном лице, жандармский полковник.
Носилки совершенно терялись среди полицейских и жандармов, едва не державшихся за них. Они как будто опасались, что кто-нибудь вырвет или похитит у них добычу. Они надвигались всей массой, в мокрых шинелях, с шапками и револьверами и, казалось, заваливали всю палату своими громоздкими фигурами. От них несло сыростью, табаком и улицей; они представляли резкий контраст со всей больничной обстановкой.
Печалин ничего не ответил; он как-то съежился пред этим сборищем грубых людей, чувствовавших себя здесь как в казармах, кричавших, стучавших сапогами и шпорами и бряцавших амуницией. Печалин быстро подошел к носилкам, взял в руки электрическую лампочку и направил свет на раненую.
Она лежала, свернувшись в клубок, и только периодические судорожные движения, заставлявшие шевелиться куски пальто, обрывки платья и оборок, доказывали, что в теле раненой еще таится жизнь. Доктор бережно снял с лица девушки пряди сбитых волос, затем провел несколько раз по лицу мокрой губкой и смыл грязь, почти совершенно скрывавшую черты лица раненой.
Лицо было без кровинки и словно застыло. Оно казалось сердитым, как будто раненая не находилась в забытье, а умышленно опустила веки, не будучи в силах отвести от себя чужие взоры. Окружавшая носилки толпа не спускала глаз с раненой и строго следила за действиями врача. Чувствуя себя хозяевами положения, жандармы и полицейские обменивались короткими фразами и возгласами, в которых не было даже тени сожаления или волнения. Их не трогала картина страданий и кровь, они лишь смотрели на раненую, как на необходимый им для их дела предмет. В глазах их сквозила жестокость, они казались хищниками, предъявлявшими свое право.
Печалина волновали эти представители закона и власти; от них несло холодом, и ему хотелось грубо оттолкнуть этих людей от носилок, защитить раненую девушку, отстоять перед жандармами свое право врача. Он вьшрямил-ся, вздохнул и обратился к полковнику:
— Я не могу при таких условиях осматривать раненую. Простите, вы мне мешаете, стесняете, так нельзя… Как хотите…
Жандармы и полицейские отступили от носилок, а полковник встрепенулся, мрачно взглянул на доктора и раненую и, подумав минуту, ответил:
— Ах, да, пожалуй… Что ж, можно подождать вас в кабинете… Освободите помещение, — обратился он уже к своим подчиненным, которые быстро стали выходить из палаты. — Вы скоро, доктор, окончите?
— Я еще не осмотрел раненую.
— Да что ж тут осматривать?! все равно умрет. Нам только для формальности…
— Неизвестно, посмотрим, — проговорил Печалин, удивленный и задетый самоуверенным и наглым тоном полковника.
— Гм… Вы еще сомневаетесь? Странно. Впрочем, как вам угодно, мы вас подождем.
Полковник пожал презрительно плечами и с видом человека, не желающего спорить, оставил палату.
На Печалина это произвело такое впечатление, будто полковник доволен тем, что девушка умрет, что его это убеждение радует, и он злорадствует. Проводив жандарма, к которому он чувствовал какую-то органическую враждебность, недобрым взглядом, Печалин повернулся к фельдшерице и сделал ей знакомый знак головой и глазами. Тогда фельдшерица стала бережно разбирать покрывавшие раненую окровавленные обрывки платья, и доктор, сдвинув брови, приступил к осмотру обнаженного, тщедушного, но молодого тела, усеянного ранами различных размеров; из них сочилась кровь, словно кто-либо медленно выдавливал ее изнутри. Печалин покачал головой, набросил на раненую простыню и сказал: «Пусть несут в операционную». Сам же он направился к кабинету, где его ждали жандармы. Последние при виде его встали с кресел, и полковник спросил:
— Ну, что, доктор, как дела?
— Положение серьезное. Оно осложняется тем, что в раны попало много посторонних вещей, как материя, грязь и так далее.
— Ну, вот видите, я вам говорил! — воскликнул полковник, как будто торжествуя.
— Но я надеюсь спасти ее, она не безнадежна. При известной настойчивости и уходе, я думаю, можно избегнуть заражения крови, и она будет жить.
Хотя Печалин, действительно, не считал дело потерянным, но, во всяком случае, у него не было той надежды, какую он высказывал. Он лишь возражал из духа противоречия, его злил полковник, он не выносил его вида хозяина. Печалина приводил в негодование тон жандарма, создание силы и права, сквозившее во всем его поведении, пренебрежение к чужой личности. Доктор еле сдерживал себя от резкости и грубости.
— Ну что ж, и прекрасно, — как бы насмешливо ответил полковник. — Желаю вам успеха. Только она должна находиться в изолированном помещении. Ротмистр, поставьте караул у комнаты, в которой будет находиться Леонова, — обратился полковник к высокому и худому жандармскому офицеру. — Имею честь кланяться!..
Печалин холодно ответил на поклон жандармов и поспешил в операционную, полный желания спасти девушку.
Он испытывал странное состояние. Печалин сознавал, что его оставило обычное хладнокровие и спокойствие, необходимые у постели больной. Его трогал и изумлял необычайный, незнакомый ему героизм лежащей перед ним истерзанной девушки, не сопоставлявшийся с ее хрупким и слабым телом и почти детским лицом. Леонова производила на него впечатление исключительной личности, она трогала его своей борьбой с физической болью, словно она стыдилась и скрывала свои страдания, не хотела выражать их, не замечала своих ран и крови. Печалин впервые наблюдал подобное явление и был крайне взволнован им. Ему в девушке все казалось необычайным: ее внешность, самоотвержение и презрение к смерти, и вся обстановка с завладевшими ею жандармами и городовыми. Все эти условия в совокупности создавали у Печалина порыв принять исключительное участие в судьбе девушки, потребность облегчить ее участь, быть ей полезным. Она подчинила его себе своей личностью и беспомощностью; сочетание физической слабости и нравственной силы производило необыкновенно могучее обаяние на молодого доктора.
Старания и заботы Печалина не оказались напрасными. Опасность миновала, и Печалин, полный гордости и радости врача, вырвавшего из пасти смерти ее добычу, наслаждался своим успехом. Выздоровление девушки приводило его в восторг не только как врача, получающего нравственное удовлетворение. Ёму стала необыкновенно дорога его пациентка, с которой его столкнула судьба при таких исключительных обстоятельствах. Все события памятной ночи образовали условия, крайне благодарные для создания особой атмосферы в отношениях Печалина и девушки. Между ними постепенно возникла та интимность, которая родится на почве взаимного расположения и начинающейся дружбы. Обоих связывала тяжелая драма, заставившая их столкнуться на жизненном пути, о которой никто из них никогда не упоминал ни одним словом.