реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Бакланов – КАРПУХИН (страница 24)

18px

Машина затормозила перед домом Григорьева, осветив фарами побеленный угол стены. Шофер выключил свет. На крыльцо выбежала Шура.

— Федор, ты?

Увидела в машине Торопова.

— Иван Иванович, может быть, зайдете к нам? Чай горячий на столе. А у Феди покрепче что-нибудь найдется. Вон и Никита Семеныч замерз.

Григорьев идет от машины, не оглядываясь.

— Да нет, меня дома ждут, — глядя на его удаляющуюся спину, говорит Торопов неуверенно. И его по-человечески жалко в этот момент. — Я уж дома… Спасибо, Александра Васильевна.

— А то идемте. Не долго.

— Спасибо, Александра Васильевна.

Опять вспыхивают фары, освещая белый угол стены, машина отъезжает.

В сенях, крепко обняв мужа, Шура говорит:

— А я так рада, что мы одни. Я звала Торопова и ужасно боялась, что он вдруг действительно пойдет. Он хороший человек, но все же хорошо, что он не пошел. Ты насквозь бензином пропах. Ну идем же скорей. У меня все готово.

Шура возбуждена, и глаза у нее блестят необычно. У нее есть для мужа тайна, дорогая тайна.

— Вот здесь садись, — говорит она Федору, введя в столовую. — Нет, сначала идем мыть руки.

Пока он умывается, Шура стоит рядом с полотенцем и смотрит на его шею, на его затылок, на его руки, смотрит глазами, полными любви.

— Федя, — говорит она с тихим внутренним торжеством.

Григорьев вытирает полотенцем лицо, неясно мычит в ответ.

— Феденька, — говорит Шура, — ты знаешь, у нас будет маленький.

В первый момент Григорьев смотрит на нее даже испуганно: он давно, очень давно хотел сына. Ему тридцать лет.

— Ты умывался сейчас, а я смотрела и думала: может быть, у нашего сыночка будут твои руки. У тебя такие мужские руки. И пусть эта часть будет твоя. — Она показывает нижнюю часть лица. — Твой подбородок. И лоб тоже. А если девочка… Ты ведь ее так же будешь любить, маленькую нашу девоньку? Я ждала тебя и все рассматривала твои фотографии. Жаль, нет карточек, где ты маленький был. Как это все непонятно, неизвестно и как тревожно…

У нее в глазах слезы. Федор успокаивает ее. Так всегда в жизни: и горе и радость приходят в один час, а сердце человеческое вместительно. И Шуре спокойно становится в его руках.

— Мы теперь с тобой самые родные. Родней нас уже никого нет.

И, погодя немного, говорит:

— Ну, идем, Феденька, ты ведь с утра голодный.

Уже из столовой Шура спрашивает, звеня посудой:

— Да, я так и не спросила, что на бюро?

И Григорьев чувствует, что сейчас не может он омрачить ее радость.

— Все в порядке, — говорит он правдивым голосом.

Зимняя ночь. Луны не видно. Но в быстро бегущих облаках по временам озаряются просветы, и тогда белеет снег на земле. Эта же ночь осенью, когда земля черна, была бы совсем черной. Но сейчас от снега все же светло, хотя и метет сильно.

Степная дорога, по которой час назад проехал Григорьев, вся как будто живет, шевелится. Ветер волнами несет поземку и даже видно, как он стирает еще оставшийся след шин. Каждый телеграфный столб гудит на свой голос, и тоскливо слушать эту зимнюю степную песню. Раскачиваются провисшие телеграфные провода, с них кусками падает иней.

Вот на райисполкомовском дворе ветер нашел плохо сложенный прикладок соломы, завертелся вокруг него и, легко сняв верхушку, забросил через два двора. Где-то стучит ставень. Шибко метет с крыш, и края их дымятся. В селе пусто, и особенно широкими кажутся безлюдные улицы. Мечется на снегу свет одинокого фонаря на площади, лают озябшие собаки. Голая, обледеневшая ветка яблони стучится в стекло, словно к людям в тепло просится. Из комнаты на обросшем инеем окне видна ее качающаяся тень. Лежа на спине, Григорьев смотрит на эту ветку, думает, курит. На его руке спит Шура. Вот она вздохнула, сонно потерлась щекой о его плечо, устраиваясь теплее. И опять затихла.

Качается на морозном стекле тень ветки.

Перед зданием райкома партии множество людей рассаживается в машины, в брички. Это кончилось бюро. Те председатели колхозов, кому близко или кто решил в чайную перед дорогой заглянуть, идут группами. Слышны голоса:

— Дела-а!

— Не захотел Григорьев вторым секретарем оставаться. Агрономом в колхоз ушел.

— Твердый мужик.

— А Лихобабе и тут подвалило. Такого агронома…

И все посмотрели на щуплого старичка. Он скромно идет в середине, сунув руки в прорезные нагрудные карманы полупальто.

А у райкома Назарук, усаживающийся в «Победу», прощается с Тороповым.

— Ну, вот так… Информируй. Если что — поможем Уже из машины он сунул Торопову руку, дверца захлопнулась, машина отошла.

Торопов идет по улице. Весна в воздухе, весна на сердце, и каждая лужица под ногой блестит, как осколок солнца. Но чем ближе к дому, тем мрачней он становится. Дома дети, ради которых он и «поплыл», когда вода подступила под горло. Дома старший сын. Он уже все понимает. Сейчас надо сказать ему, что отец его вместо Григорьева избран секретарем райкома.

В передней, у двери в столовую, Торопов повесил пальто, ладонями пригладил остатки волос на голове, но входить все медлит почему-то. В столовой сын, парнишка лет пятнадцати, он возится с радиоприемником, сняв с него заднюю стенку.

Наконец Торопов входит, твердо ступая, покашливая властно. Сын все возится. Усевшись за стол, Торопов раскрыл газету, поверх нее наблюдает за сыном. Тот не замечает его.

— Когда отец входит в дом, полагается говорить «здравствуй», — говорит Торопов со спокойствием, стоившим ему душевных сил. Сын вытащил голову из приемника, глядит удивленно.

— Я просто тебя не видел.

— А я своего отца всегда видел. Когда он входил в дом. Потому что это — отец…

Сын внимательными, задумчивыми глазами смотрит на него.

— У тебя неприятности?

— …и вопросов ему не задавал.

Сын пожал плечом, подвинул тумбочку с приемником на место, к стене, и вышел в переднюю.

— Мама, я к Леше пошел! — крикнул он оттуда.

Торопов поверх газеты смотрит на дверь, в которую он вышел. Хлопнула наружная дверь, от толчка воздуха дрогнула газета в руках Торопова.

— Он ведь ни в чем не виноват. Зачем ты накричал на него?

Это жена грустно спросила его. Она стоит в противоположных дверях.

— Хватит! — закричал вдруг Торопов и, побагровев, хлопнул ладонью по газете. — Дома я в конце концов или на собрании? Ему, — он указал на приемник, на место, где только что стоял сын, — ему я тоже подотчетен, оказывается.

Жена села на стул, глазами следит, как он ходит из угла В угол. Они вместе прожили жизнь, его боль — ее боль; они давно уже понимают друг друга без слов.

— Значит, тебя все же выбрали первым секретарем? Он молча ходит.

— Ваня, а если опять случится суховей, если урожая не будет?

Он все ходит.

Подняв брови, жена рассматривает свои руки, лежащие на коленях. Внезапно она улыбнулась далекому воспоминанию.

— Помнишь, Ваня, восемь лет назад, как раз после войны, когда тебя перевели сюда, помнишь, мы ждали тогда, что тебя изберут первым секретарем? И сколько у нас планов тогда было…

Она вздохнула и сказала, помолчав:

— Страшней всего, что уже есть поступки, о которых мы стыдимся сказать детям.

Весенний полдень. На кургане сидят Григорьев, чабан Ефимов и председатель колхоза «Красный маяк» Лихобаба, старик с морщинистым умным лицом. По всему кургану и у подножия пасутся овцы.

Вот показалась вдали машина, перевалившая степной гребень. Отсюда трудно различить, что за машина и что за люди в ней.

— Ктось из начальства поехал, — сощурясь вдаль, определил Лихобаба.