реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Бакланов – Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] (страница 93)

18

Случайно на маневрах Щербатов встретил старого товарища, с которым служба давно развела его. Он как-то не думал о нем последнее время. Был уверен, что его давно уже нет: тот был заметен и стоял на виду. И вдруг Сергачев приехал на маневры в роли инспектирующего, и они встретились. И обрадовались, заново воскресив друг друга. Сергачев недавно получил крупное назначение, ему нужны были люди, а за Щербатовым ничего компрометирующего не числилось. Правда, был у Щербатова выговор за политическую близорукость. Но такой выговор, хотя и не являлся поощрением, все же означал, что владелец его определенную стадию проверки прошел сравнительно благополучно и мог надеяться. Иными словами, сам он ни к чему причастен не был, а только не сумел вовремя разглядеть врагов, орудовавших близко от него. Но, боже мой, кто ж не оказался в эти годы близорук! И Сергачев сказал уверенно:

– Выговор снимем! Походишь сколько положено – и снимем.

Давно уже с ним никто так уверенно не говорил. Словно человек этот прибыл из другого мира, где люди прочно стоят на земле, где каждый знает себе цену. И в этот мир Щербатову предстояло теперь вступить равным среди равных.

Они расстались, уговорившись, что в самое короткое время Щербатова затребует Москва.

Он и верил, и боялся преждевременно спугнуть свою, так неожиданно замерцавшую, счастливую звезду. Но одно ощутил он ясно: он как бы поднялся и стал вдруг недосягаем для тех, в чьих руках до сих пор полагал свою судьбу, все свое незащищенное будущее. Теперь он был не в их ведении. Это сразу почувствовали все. Он неожиданно перешел в круг людей проверенных, стоящих как бы выше подозрения. Это было не просто повышение, сослуживцы почувствовали силу, стоящую за ним, но видели ее в нем самом и смотрели на него новыми глазами, как бы теперь только в полной мере разглядев. И под их взглядами Щербатов ощутил, как давно уже не испытанная уверенность вливается в него.

Он долго смотрел на жизнь глазами человека, которому логикой событий предстояло из нее уйти. Сейчас он оставался жить. И масса фактов, которых он прежде не замечал, открылась ему. Да, многое меняется к лучшему. Передавали шепотом, что до Сталина дошли все же некоторые сведения, и он запросил: что же происходит? И когда ему доложили, сколько посажено, Сталин рассердился и сказал: «Хватит!» После Щербатов с великим стыдом вспоминал, как он слушал это и радовался, и сам передавал… Но в тот момент он увидел в этом факте только одно: наступила пора смягчения. Еще недавно печаталась карикатура: черная, железная, вся в шипах рукавица, и в ней зажат жалкого вида человечишка с выдавленным из него длинным языком. Это были «ежовые рукавицы». И вот Ежова не стало. И это тоже, должно быть, к лучшему.

А вскоре через всю страну Щербатов ехал на Дальний Восток к новому месту службы. Здесь отгремели последние залпы Гражданской войны, здесь заканчивалась его боевая юность. И вот он снова ехал туда. И снова был молод, чувствовал подъем сил, хотелось трудного, настоящего дела. Как он истосковался по нему!

Соседями по купе были три полковника, все милые люди, тоже, как и он, получившие новые назначения. Они ехали к месту службы, в дальнейшем туда должны были прибыть семьи, а сейчас они чувствовали себя холостяками, получившими неожиданную свободу. И во всем вагоне, где по коридору, по мягким ковровым дорожкам, прогуливались пассажиры, покачиваясь в такт рессорам, останавливались у окон покурить перед мелькающими за стеклом телеграфными столбами и медленно поворачивающимися бесконечными пространствами, а матери вели умываться нарядных детей, опекая их по дороге и гордясь, – во всем этом вагоне вместе с запахами еды, одеколона и дорогих папирос стоял дух довольства, вежливости и благополучия. Но особенно весело было в их купе. За окном – мороз, снежные поля, а сквозь обтаявшие мокрые стекла светило и искрилось горячее солнце. И огромные южные груши на столе, будто ржавые на белой салфетке, и виноград из вагона-ресторана, холодный, весь еще в опилках. А под стол они, четыре полковника, словно школьники, прятали пустые бутылки. И на станциях кто-нибудь выбегал и возвращался, впрыгнув уже на ходу. Тогда отодвигались груши и виноград и ставилась посреди стола горячая картошка, которую только что в чугуне, укутанном в ватник, обеими варежками прижимала к груди заиндевелая баба, ставились морозные, прямо из рассола огурцы, хрустящие ледком… А потом другой кто-то хватался за шапку и выскакивал на станции, чтобы не остаться в долгу.

Были ли дни сомнений? Он пережил и видел, как в их доме одно за другим гасли окна и дом пустел, а потом вновь начал заселяться. И уже другие люди, свежевыбритые и позавтракавшие, по утрам выходили из подъездов, садились в те самые персональные машины, сиденья которых еще не успели остыть от их предшественников, и ехали в те же, недавно опроставшиеся, должности. И во всем их облике была поражающая незыблемость. Словно с ними не могло случиться то, что случилось с их предшественниками, а пульс жизни, бившийся до сих пор учащенно, неровно, теперь, при них, обретает свой нормальный ритм. И не видели, что они – перекладные, которых еще много будет сменено в пути.

Поезд дальнего следования в потоке жизни нес Щербатова через страну, укачивая все тревоги на своих мягких рессорах, в тепле и чистоте, и то самое ощущение прочности бытия, которое поражало в других, по каждой жилочке вливалось ему в кровь, наполняя уверенностью.

На маленькой сибирской станции посреди тайги он выскочил купить что-либо. Одна-единственная баба, прячась за вагонами, продавала курицу. Пока он рассчитывался, баба, закутанная в три платка, все озиралась быстрыми глазами, не идет ли милиционер, и это казалось почему-то смешно. Хлопьями отвесно падал снег, по ту сторону путей к приходу поезда играла музыка. Разогретый вином, выскочивший из тепла в одной гимнастерке, не чувствуя мороза, Щербатов обогнул последний вагон и с горячей, капающей бульоном и жиром курицей в руке, которую он держал за ножки, чтоб не обкапать себя, представляя заранее, какое оживление попутчиков вызовет сейчас, побежал по перрону вдоль поезда. Он не сразу понял, что происходит впереди. На столбе репродуктор передавал вальс Штрауса, а перед ним по всему дощатому перрону, на снегу, словно на молитве, стояли на коленях люди в арестантской одежде и без шапок. Вокруг них возвышалась охрана с винтовками, считая по головам. Щербатов увидел лицо ближнего к нему пожилого арестанта, на которого он чуть не наскочил. Снег падал на его желтый высокий лоб со втянутыми висками, на остриженную и неровно обросшую сединой голову. Подняв худое лицо с большими черными влажными глазами, он слушал музыку, и целый исчезнувший мир был сейчас в этих никого не видящих глазах.

На Щербатова, хрупая валенками по снегу, надвинулся конвоир в дубленом полушубке. Между бараньим мехом воротника и мехом ушанки – молодое, красное, дышащее паром, свирепое на службе лицо.

– Пройдите, товарищ полковник. Не скапливайтесь… Запрещено.

Щербатова оттеснили на край платформы, и радостный зимний день с мягким светом солнца и хлопьями падающим снегом померк. Но много раз после Щербатов вспоминал эту платформу, людей, стоящих на коленях, и с мучительным стыдом видел себя, хорошо поевшего, красного от вина, счастливого, с горячей курицей в руке, набежавшего на них.

Щербатов поставил книгу на полку, втиснул рядом с ней брошюру, которую в свое время искал несколько ночей подряд, перерывая библиотеку. Стоя уже в дверях, оглядел комнату. В эту последнюю предвоенную ночь все вещи в ней стояли так, как они уже останутся в памяти.

Он взял с собой только бумаги и карточку сына со стола. А когда прятал их в планшетку, в дверь позвонили. Это Бровальский заехал за ним. Щербатов закрыл квартиру на ключ, посмотрел на него, держа на ладони, и, так и не решив, что с ним делать, сунул в карман.

Уже рассветало, когда они ехали по городу. Город спал крепким на заре сном. И взрослые люди, и дети, пригревшиеся в кроватях под утро, досматривали свои последние мирные сны.

В штабе молчали все телефоны, по линиям связи – ожидание и тишина. И все командиры были в сборе. Стоявший в углу лицом к карте начальник разведки корпуса сказал вдруг:

– А у меня сын родился.

– Что? – спросил Сорокин, не поняв.

– У меня сын родился. Прошлой ночью. Вот как раз в пять утра. Мы почему-то ждали дочь.

Бровальский посмотрел в окно, где было уже совершенно светло, и сказал:

– Пожалуй, пора выключить свет.

И подошел к выключателю, а все почему-то посмотрели на него. Дальнейшее произошло настолько одновременно, что в сознании слилось в одно действие. Бровальский поднял руку, дотронулся до выключателя – и во дворе из кирпичной стены гаража взлетел куст огня, словно он рубильником включил взрыв.

Когда все вскочили на ноги, комната уже изменилась непоправимо. Опрокинутые вещи, выбитые взрывной волной стекла, запах тола. А за окном, повиснув на проводах, качался срубленный телеграфный столб.

Взрывы уже раздавались в городе, низко над домами свистело и выло, а со стороны границы надвигался тяжелый гул: шли самолеты.

– Всем на запасной КП! – крикнул Щербатов, и чувство, что он что-то забыл, заставило его оглянуться вокруг себя.