Григорий Бакланов – Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] (страница 73)
Елютину кто-то что-то рассказывал об этом случае, и он уверенно говорит сейчас вещи, которых ухо артиллериста просто слышать не может.
Первое движение Ищенко было объяснить, что так не бывает. Но он вовремя сдержался. Он понял, этого Елютин ему не простит – слишком уж это стыдно. И он побоялся возбудить в нем личную неприязнь к себе. Ищенко глянул беспомощно на замполита, на командира полка. Никто из них почему-то не поправил Елютина, словно они не слышали. Стеценко все так же стоял у окна. Вынув трубку изо рта, он постучал ею о подоконник, выбил пепел, зарядил табаком и снова раскурил, хмурясь.
– Так. С одним вопросом как будто разобрались маненько, – удовлетворенно подытожил Елютин. И от этого «маненько», от общего молчания Ищенко стало страшно. Елютин подошел к столу, переложил какие-то бумаги и, отойдя к этажерке, опять обнял себя за плечи. Издалека донесся грохот бомбежки. В хате все затряслось, вода в графине покрылась рябью.
Это добивали прорвавшуюся немецкую группировку. Сутки подходившие артиллерийские части вели бой с танками – с марша в бой, с марша в бой – и преградили им путь. Сегодня с утра распогодилось, и при ярком весеннем солнце авиация доканчивала дело. Волна за волной бомбардировщики шли туда и сбрасывали груз сверху.
Стеценко обернулся от окна с трубкой в руке.
Теперь, когда операция заканчивалась и смысл ее был ясен, он знал о судьбе дивизиона то, чего не мог знать Ищенко. Когда ночью была перехвачена радиограмма и обозначилось направление немецкого танкового удара, он получил приказ срочно выдвинуть в район Старой и Новой Тарасовки третий дивизион своего полка, находившийся ближе всех к месту прорыва: задержать немцев хотя бы на короткий срок, выиграть время, пока подойдут артиллерия и танки, задержать теми силами, которые имелись поблизости, иначе прорыв мог разрастись и стоил бы еще многих и многих жизней.
Уже для командира корпуса подразделение, которое он приказал срочно ввести в бой, было просто третьим дивизионом 1318-го артиллерийского полка. Но для Стеценко это был дивизион его полка. С этими людьми он прошел войну, и он понимал, в какой бой посылает их. Но война есть война, а они так же, как и он, солдаты. И вдруг случилось непредвиденное: немцы изменили направление танкового удара. С военной точки зрения это было понятно и объяснимо: внезапность, инициатива в бою – ради них жертвуют чем угодно. Но там были его люди, не успевшие окопаться, зарыть орудия в землю. Ночью на походе столкнулись они с немецкими танками. Командир полка знал это в масштабе всей операции. Но то, что произошло в дивизионе, видел Ищенко, и об этом спрашивали его. Он ничего уже не мог изменить сейчас, но он хотел знать, как дрался дивизион, как погиб Ушаков. Не в их силах было остановить танки, но тот, кто с честью погиб в этом трудном бою, не ведает срама и после смерти.
– Как погиб Ушаков?
Ищенко хотел сказать, что сам он в этот момент с ним не был, знает только со слов других, но подумал о следующем вопросе, который сейчас же задаст ему Елютин: «А где вы были?» И ответил, опустив глаза:
– Ушаков пал смертью храбрых.
Ушаков был любимцем Стеценко. Ищенко знал это. Он помнил, как летом прошлого года их отвели на формировку и в лесу они праздновали годовщину полка. Ушаков, пивший много, но не пьяневший, – он только становился медлительней в движениях, и глаза у него тяжелели, – среди общего шума налил себе полный стакан водки и, блестя четырьмя орденами на широкой груди, блестя стальными зубами, поднял стакан в красной, обмороженной руке:
– Батько! Пьем за тебя!
Стеценко двинулся к нему. Они чокнулись, выпили: лысеющий, но все еще по-кавалерийски стройный Стеценко и небольшой, грубого, крепкого сложения Ушаков. Ладонью разгладив усы, Стеценко в губы поцеловал Ушакова, и глаза у него были покрасневшие и влажные. И у многих офицеров глаза были влажны от слез. У Ищенко тоже стояли тогда в глазах слезы, сквозь них радужным видел он мир и завидовал Ушакову.
– Ты видел, как он погиб? – спросил Стеценко, глядя на него тяжелым взглядом. Ищенко ответил:
– Видел…
Но что-то в голосе его было такое, что командир полка отвернулся к окну, сильно дымя трубкой.
Опять вопросы задавал Елютин. Как отходили в лес? Кто отходил последним? Так… Так… И по мере того как Ищенко отвечал, неясное подозрение все больше укреплялось у Елютина.
– Ну а люди еще могли оставаться в лесу? Или все вышли?
– Могли, – сказал Ищенко подавленно. Он вдруг почувствовал, что отсюда бой видится иными глазами. Как объяснить Елютину, когда он не был в этом бою?
А Елютин задавал железные вопросы:
– Вы офицер. Имеете вы право отойти, пока не отошли все люди? Бросить людей? Когда капитан покидает корабль?
– Но в лесу командование принял на себя Васич, – сказал Ищенко. – Люди выполняли его приказ.
Он не помнил в этот момент, что Васич до последней возможности не хотел уходить, что он, Ищенко, торопил его. Он чувствовал сейчас только жалость к себе. Ушаков убит. Васич убит. Все хотят теперь свалить на него. Почему он должен отвечать за всех?
К столу подошел Кораблинов. Понятно, он замполит, хочет выгородить замполита. Ищенко никто не будет выгораживать.
Кораблинов налил стакан воды, звучно, в три глотка, выпил, поставил стакан и сразу же отошел, словно брезгуя быть с Ищенко рядом. На граненом стакане сверкала в солнечном луче капля воды. Ищенко хотелось пить, сухой язык еле ворочался в пересохшем рту. Но он боялся налить себе воды, чтобы не увидели, как у него дрожат руки. Он держал их под столом на коленях, и от потных ладоней коленям было жарко.
А Стеценко все так же курил у окна и не оборачивался. И Кораблинов отошел дальше в угол. Никто не хочет делить с ним ответственность, виноватого ищут.
Ищенко вдруг заговорил о том, о чем даже не думал за минуту перед этим. Он говорил теперь, что если бы дивизион вели ближе к лесу, то, может быть, они успели бы развернуться и открыть огонь по танкам (о том, что около леса снег был глубокий и тракторы не прошли бы там, он уже не помнил сейчас). Он говорил, что разведка, с которой Васич ходил, только в последний момент предупредила их, когда уже было поздно. Он никого не думал подводить, он только не хотел отвечать за всех.
Елютин оживился.
– Так… так… – говорил он заинтересованно, словно докопавшись наконец до истины.
Торопясь и захлебываясь, Ищенко говорил не то, что было, и не то даже, что он думал сейчас, а то, что, как ему казалось, ждал от него Елютин. И только одно выходило явственно: если бы его, Ищенко, спросили раньше, с ним посоветовались, всего бы этого не случилось.
– Ну а вы-то, вы-то где были? – перебил его Елютин.
– Я в бою был. Я все время в бою был! – сказал он пересохшим голосом. И, боясь, что ему не поверят, стал показывать пробитую пулями и осколками шинель. – Со мной рядом очередью с танка убило связного. Вот! Вот!
И он опять протыкал палец в пробоины. Он показывал не раны, а всего лишь дыры в шинели.
Стеценко обернулся от окна. Смуглое лицо его было коричневым от прилившей крови.
– Идите!
И столько брезгливости было в его голосе, в глазах, глядевших на него, что Ищенко поспешно вышел, захватив с собой шапку.
Кто-то в коридоре отскочил от двери, кто-то уступил ему в сенях дорогу.
Не разбирая дороги, по мокрому снегу Ищенко пошел от крыльца. «Судить будут», – подумал он, но как-то тупо: очень болела голова. Он сам не заметил, как оказался около машин. На одной из них в кузове с открытым бортом (видно, подходили смотреть) лежал на плащ-палатке Васич. Смутное сознание вины перед ним, мертвым, шевельнулось у Ищенко. Он уже не чувствовал ни ненависти к Васичу, ни обиды на него. Было только нехорошо, что он что-то там не так говорил про него. Но он тут же успокоил свою совесть: Васич мертв, ему уже ничего не нужно и не страшно. Мертвые сраму не имут. Что бы там ни было, дома у него получат обычное извещение: «Пал смертью храбрых…» А вот он, Ищенко, живой… «А за что меня судить? Какие у них доказательства?» И опять в душе у него защемило от страха, когда он вспомнил, какими глазами командир полка смотрел на него и как он сказал это «идите!».
Но день был по-весеннему ярок, а Васич лежал желтый, с запекшимися кровью губами, и на руках его почему-то тоже была засохшая кровь. Глядя на него, холодного, мертвого, Ищенко с особенной животной силой почувствовал, что сам он жив. Жив! И этот радостный слепящий блеск солнца, и запах весны в воздухе, что уже никогда не почувствует Васич, – все это для него, живого! И рядом с этим сознанием все остальное, даже страх его, все это было не главным. Кто-то звал его:
– Товарищ капитан! Товарищ капитан!
Он оглянулся. У разрушенного сарая на снегу горел бесцветный при ярком солнце костер. А вокруг костра в стелющемся по сырому воздуху дыму сидели солдаты, все те, кто ночью вырвался с ним вместе на этих машинах. Прокопченные, обросшие, с красными от недосыпания и дыма глазами, они, надев на шомпола куски сала, жарили над огнем шашлык. Ищенко пошел к ним. Он увидел жарящееся сало, капли жира, с треском падающие в огонь, услышал запах и с особенной силой, с которой он воспринимал сейчас окружающий его весенний мир, почувствовал, как он хочет есть. Ему пододвинули перевернутое ведро, он сел у костра на лучшее место, и Баградзе прямо из огня дал ему в руки шомпол с нанизанными на него кусками прожарившегося сала.