реклама
Бургер менюБургер меню

Григорий Бакланов – Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] (страница 20)

18px

– Собирайся! Со мной пойдешь, – говорю я.

Он как-то сразу непривычно и жалко переменился в лице, засуетился бестолково. Проснулись разведчики, неодобрительно, молча наблюдают, как собирается Шумилин. Они знали, что на плацдарме Мезенцев, не понимают, почему я вдруг сменяю его, а я не имею права ничего объяснять им. Приказание есть приказание, его не обсуждают.

– Товарищ лейтенант, – обратился ко мне Васин, – разрешите пойти вместо Шумилина.

– Я вас не спрашиваю!

Я делал несправедливое дело, знал это и потому раздражался. Но я не знал тогда, отчего так испуганно переменился в лице Шумилин, когда я приказал идти со мной на плацдарм, отчего у него был вид тяжелобольного человека.

Мне показалось, что он собирается медленно, я прикрикнул на него:

– Долго ты будешь возиться?

Много раз после, когда Шумилина уже не было в живых, я вспоминал, как кричал на него в тот раз, срывая на нем сердце, – на безответных людях легко срывать сердце.

Я вышел первый при общем молчании; Шумилин – за мной. Молча шли мы с ним к берегу, молча сели в лодку, молча гребли на ту сторону. На середине реки что-то сильно и тупо ударило в лодку. Придержав весла, я глянул за борт. Близко на черной воде качалось белое человеческое лицо. Мертвец был в облепившей его гимнастерке, в обмотках, в красноармейских ботинках. Волна терла его о борт, проволакивая мимо. И тут впервые я услышал, что далекий, все эти дни тревоживший нас артиллерийский гром смолк. Непривычная стояла тишина. Неужели там, севернее, все кончено? Я осторожно отгреб веслом, стараясь не задеть мертвеца, приплывшего оттуда. И некоторое время мы еще видели, как, удаляясь, что-то белеет на воде.

Мы высадились на берег, почему-то стараясь не производить шума. Было облачно и темно, особенно в лесу. Только смутно различалась песчаная тропа под ногами. Мы миновали землянку связистов, в которую попала бомба. Густой трупный запах стоял в этом месте, мы прошли торопясь, задерживая дыхание. И после еще разительней и чище были запахи леса.

Издалека услышали мы глухие шаги многих ног по песку. Они приближались. Сойдя с дороги на всякий случай, мы ждали. Первым, спотыкаясь о корни, шел солдат, бритый, без пилотки, в тяжелых сапогах, неподпоясанная гимнастерка расстегнулась на полной белой шее, голова склонена к плечу, руки заведены назад. Он шел так, словно его подталкивали в спину. За ним близко прошли два автоматчика, сумрачные, с автоматами в руках. За автоматчиками, тоже без пилотки, спутанные волосы упали на лоб, высокий, бледный, в наброшенной на плечи длинной шинели, придерживая ее руками на груди, мягко ступал по песку Никольский. Он первый увидел меня, улыбнулся испуганной, какой-то жалкой улыбкой и поторопился пройти. Прибавя шаг, прошли автоматчики с автоматами в руках, я все стоял, ничего не понимая. Потом кинулся за ним:

– Никольский! Саша!

– Нельзя, товарищ лейтенант. Не положено, – отгораживая его своими автоматами, говорили конвойные не очень уверенно. А Никольский уходил не оборачиваясь. Я видел согнутую спину Никольского. Он спешил уйти, как от позора.

Глава IX

Оказывается, к нам перешел немецкий солдат. Прошел каким-то образом передовую, прошел дальше и наткнулся на спящего часового. Солдат спал у входа в землянку, обняв винтовку. Немец хотел разбудить его, но испугался, что часовой застрелит, и сел ждать. А в это время в землянке, охраняемой спящим часовым, спал Никольский. Он как раз обошел посты и, вернувшись, хотел написать письмо и так и заснул с карандашом в руке, обессиленный недавним приступом малярии. Раньше всех на плацдарме малярия началась у него, он был моложе нас и больше ослабел. Но теперь уже только одно имело значение: он в ту ночь отвечал за посты и караулы и заснул.

Несколько дней назад он сам рассказывал мне, как боец, заснувший было в окопе, застрелил «языка», которого разведчики тащили через передовую. «Как думаешь, что могут дать?..»

Хуже всего то, что обстановка у нас неясная. Только что немцы наступали на севере. Готовятся сбросить нас в Днестр. В такой обстановке любой проступок втрое тяжелей. Я вижу, как его вели, как он от позора торопился скорей пройти мимо меня. Неужели штрафбат?

Я вхожу к себе на НП, и Мезенцев сразу же вскакивает, стукнувшись головой о низкий накат. Сапоги в какой-то болотной дряни. От мокрых штанов, облепивших худые ноги, пахнет болотом. Докладывает, что приказание мое выполнено. Глаза бегают, боится, наверное, что не отпущу. Если немцы правда начнут наступать, с каким бы удовольствием я оставил его здесь!

– Отправляйтесь за Днестр!

– Слушаюсь, товарищ лейтенант, – говорит он тихо и сразу же начинает собираться.

К Бабину я опаздываю. Немца уже привели. Его час таскали по передовой, и он на местности показывал систему обороны и огневые точки. Он сидит ближе всех к свету. Длинные редкие, с сединой волосы зачесаны назад. Перхоть и вылезшие волосы на плечах, на воротнике. Сухое лицо. Погасшие, словно присыпанные пеплом глаза. В них смертельная усталость. Напротив него командир полка Финкин, полнокровный, крупный, вместе с инженером, оживленно переговариваясь, что-то помечает на карте. Землянка полна людей, все курят, и огни трех свечей тускло видны сквозь дым. От двери я замечаю Бабина. Положив крупные руки на стол, он сурово смотрит на немца.

– Чего он перешел к нам? – тихо спрашиваю стоящего рядом со мной лейтенанта.

Тот ответил тоже шепотом:

– Семью у него при бомбежке убило в тылу. Говорит, давно хотел перейти, за семью боялся. – И хохотнул, обнажив желтые от табака зубы: – Брешет, как все.

– А еще чего говорит?

– Говорит, наступать будут здесь. Срок точно не знает. Видел сам, как химические снаряды разгружали.

Немец в это время, отвечая на чей-то вопрос, заговорил хрипло. Переводчик, сосредоточенно упершись взглядом в стол, напрягая лоб, переводил:

– …Мы никогда не слышали о человечности. Поощрялась жестокость, жестокость, жестокость! Две тысячи лет учило христианство смирению, любви к ближнему. И ничего не добилось. Нам сказали, защищать надо сильного. Злом стали утверждать добро. И взошло зло. Кровью и ненавистью затоплен мир. Теперь эта ненависть хлынет на Германию. Надо остановить безумие, охватившее людей…

Кто-то рассмеялся недобро:

– Чего ж он раньше не останавливал, когда по нашей земле шли?

Немец оглядывается растерянно, не понимая чужого языка. Но Финкин поднял от карты ставшие строгими черные навыкате глаза, и все стихло.

– Пусть говорит, – сказал Брыль, словно в улыбке ощеря все зубы. – Ради чего они сейчас воюют?

Немец, выслушав, хрустнул пальцами, заговорил тоскливо:

– Все спуталось: законы, право. Справедливо то, что полезно нации. Право то, что нужно Германии. Но если и остальные нации скажут так? Страшно, страшно подумать!

Стояла недобрая тишина.

– Прежде-то была цель? – настаивал Брыль.

Ему перевели, и немец заговорил, затравленно поглядывая на переводчика:

– Мы никогда не оправдывали жестокости. Народ не может оправдывать жестокость. Мы – нация, стесненная со всех сторон. Каждый год рождается полмиллиона немцев. Земля истощена. Гитлер говорил нам: это война за обильный обеденный стол, за обильные завтраки и ужины. Но мы не понимали это буквально. – Словно испугавшись, он щитом поднял ладонь. – Мы искали в этих словах высший государственный смысл, быть может недоступный нам. Ужасные средства, но мы верили, что есть цель, которая оправдывает их. Потому что, если это буквально, если за этим ничего нет, – разум отказывается понимать. Тогда мы ужасно обмануты…

Они же еще и обмануты! Если бы они победили нас – ничего, на сытый желудок оправдали бы и средства, и цели, и Гитлер был бы хорош. Это они сейчас за голову схватились, когда расплата нависла. Его не слова привели в чувство – бомба, убившая его семью. А пока только наши погибали под бомбами, так все вроде шло как надо и они искали в этом высший смысл.

Есть вещи, о которых стыдно сейчас вспоминать. Перед самой войной шла у нас картина «Если завтра война». Там было место, как сбили нашего летчика над Германией и он попал в плен. И немецкий солдат, открыв ворота ангара, помогает ему бежать на самолете и винтовкой салютует ему с земли…

Этой зимой у убитого немецкого солдата я нашел фотографии наших расстрелянных летчиков. Их согнали в лагерь смерти, отобрали теплую одежду в мороз. Они поняли: это конец. И решили бежать. Массовый побег семисот летчиков. Босиком, по снегу, без шинелей, из глубины Германии. Некоторые ушли за двадцать километров на распухших от голода ногах. Потом их находили замерзшими. Я видел эти фотографии. Сжавшиеся на снегу люди, пытающиеся сберечь тепло. Иные в одном белье. Босые обмороженные ноги. А тех, кто еще был жив, пригнали обратно в лагерь и здесь расстреляли. Все это снято с немецкой аккуратностью: выражение лиц, выстрелы, падающие под пулями люди, позы расстрелянных.

У каждого народа, самого кроткого, найдутся свои садисты и выродки. Но ни одна страна не пыталась еще уничтожать целые нации, всех, до одного человека. Коммунистов – за то, что они коммунисты, славян – за то, что они славяне, евреев – за то, что евреи. Я читал письма немки к мужу на фронт. Она жаловалась, что детская меховая шубка, которую он прислал из России, была в крови. И рассказывала, как она остроумно, аккуратно, не повредив вещи, отмыла кровь и как выглядит их дочь в этой шубке. Вот цели. И такие же средства. Застрелил ребенка и снял меховую шубку, словно шкурку содрал со зверька.