Григорий Бакланов – Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] (страница 155)
– Нет, купцов в нашем роду не было, – сказал Лесов.
– Вот и брата вашего я тоже спрашивал. А когда на прорыв пошли… Это уже октябрь месяц, немец под Москвой стоит, мы адресами обменялись: кто живой останется, должен сообщить. Он еще сказал, у меня брат только, больше никого на свете не осталось. Но меня сразу шарахнуло. Кто вынес, за кого Бога молить?.. Полгода вообще не разговаривал, мычал только. Я и сейчас гляжу на человека или, скажем, на предмет какой-нибудь, вот оно, слово, на языке, а не могу вспомнить. Хоть плачь, хоть смейся.
Значит, в октябре еще Юра был жив.
– А после, – спросил Лесов, – после слышать не приходилось? Видеть кого-нибудь, кто с вами был?
– Нет. А тут вот недавно в больницу попал, сосед по палате читает книжку. Его вызвали на процедуру, он ее вот так вот положил раскрытую обложкой вверх. Дай, думаю, погляжу со скуки. На обложке – Лесов. Я – без внимания. Стал смотреть – посвящение брату. Тут только мне в голову и стукнуло. И опять же сомнение взяло: он, мол, автор своих книг, а я что такое? Эвон, мол, когда вспомнил, подумает, понадобилось что-то, вот и звонит…
– Что вы, что вы! – говорил Лесов, именно так и подумавший сразу.
– Да так уж она, жизнь, устроена.
Вошла Тамара:
– А я хочу звать вас к столу. Ты, может, все же свою жену представишь?
Гость тяжело подымался с кресла, и Лесов уловил то первое, главное, самое неподдельное впечатление, которое произвела на него Тамара, его глазами увидел ее. Не молодящаяся, не накрашенная (чуть только – губы), мать и бабушка, стояла Тамара в дверях в летнем платье-рогожке, в нарядном фартуке, а из-за фартука, лапками схватясь за него, выглядывала Томочка, их внучка, два быстрых, любопытных глаза. И это тоже была Тамара, часть ее неотделимая. «Какое хорошее, какое человеческое у нее лицо», – словно впервые за долгое время увидав, подумал Лесов с благодарной нежностью. И все ее сегодняшние хлопоты, и даже естественное женское желание понравиться – все это ради него. А вот внучка, обычно бойкая, не застенчивая, тут вдруг задичилась, когда гость поманил ее, спряталась за бабушку, чего-то испугавшись, потом вовсе убежала. И за стол не пошла.
– Она у нас дикая, не обращайте внимания, – говорила Тамара. И накрыла внучке на кухне, и та в обществе кошки Мурки прекрасно там чувствовала себя.
– Надо бы первую – за хозяйку. – Пухлая рука Дармодехина, в которой он держал стопку, дрожала, водка едва не расплескивалась. – Но, – и вздохнул, – помянем.
Пьянел он быстро, и когда Тамара внесла горячее – тушеное мясо с грибами, – он уже не разбирал, что ест. Все летнее, свежее, пахнущее летом – помидоры, огурцы, молодая картошка с укропом, – все перемешанной кашей лежало на тарелке, и вместе с селедкой, икрой кабачковой он вилкой подгребал это в рот.
– Такую победу просрали! – говорил он с надрывом. – Столько народу положить и все просрать!
И увидел Тамару, ставившую блюдо на стол.
– Вы простите, с души сорвалось. На этих днях вхожу в метро, сидят молодые, здоровые быки, увидели – как по команде заснули. Женщина встает, уступает место. Нет, говорю, вы сидите. А вот он… И палкой потолкал его в ботинок, проснись, мол. А ботинок на нем… Я за всю мою жизнь такого не износил. И что вы думаете? Сложил вот эдаким образом накачанные ручищи, грудь подпер, уставился на мои колодки, другие фронтовики стесняются, все равно – один почет. А я ношу. Чем еще могу я в жизни отличиться? Вот он на отличия мои глядит, развалясь: «Ты чего, дед, разбухтелся? Счастливую нам жизнь завоевал? Немцы пиво пьют да сосиски жрут, а тебе из милости в мороз черпак супа прислали. Победитель…» А? Вот до чего нас опустили. И хоть бы кто в вагоне слово сказал. Боятся. А которые еще и злорадствуют. Хотел я его палкой, палкой!.. Да ведь он пхнет меня, я и сяду. Стою перед ним, ртом воздух глотаю, мысль одна: не помереть бы сейчас с позором.
– Так это фашист! – не выдержала Тамара. И выбирала ему мясо посочней, клала на чистую тарелку. – Ешьте, пожалуйста.
– Вот что сделали со страной! Не живем, дни доживаем. Жить стало стыдно, оттого друг на друге зло срываем. А при нем весь мир нас боялся, в страхе сидел.
– Бешеных тоже боятся, – сказала Тамара тихо.
– Не-ет, извините! – Гость покачал седой головой. – Он напоследок, знаете, что сказал мне? Ему на площади Дзержинского выходить, так он поднялся и на ухо мне, чтоб полвагона слышало: «Вы когда все передохнете? Вымрете все когда?» Да если б раньше!.. Да его б за такие слова… – И будто муху со скатерти поймав, зажал в кулаке, потряс над столом. – Он бы и на поверхность выйти не успел. Вот как нас уважали. А теперь мы кто? Побежденные.
Будто другой человек сидел за столом. Тамара молча вышла.
– Не любит… – Дармодехин кисло усмехнулся. – Особенно ежели кто из семьи… Понимаю, понимаю…
– У моей жены никого в семье не успел он ни посадить, ни расстрелять. Но – не любит, вы правы. Имени его слышать не может.
– Понимаю. – И Дармодехин оглядел комнату, обстановку. – А я вот пристегиваю ее по утрам. – Он хлопнул себя по протезу. – Жена моя, царство ей небесное, не дожила. Квартиру нам с ней однокомнатную обещали, должны были получить. Отдельную от сына с внуками. Бывало, пойдем с ней поглядеть, как дом строится, прикидывали: ежели окна во двор, так это совсем хорошо. Но и переулок тоже не шумный. И не так ей даже квартиру хотелось, как кухоньку свою, отдельную, чтобы вечером посидеть вдвоем. Не дожила, покойница. Теперь, говорят, вам одному нельзя, за вами уход нужен… Во какие заботливые! За шкафом выгородил мне сын угол, пристегиваю там свою ногу, а выходить не спешу. Мы из окружения голодные, полубосые шли, но – с верой. А теперь во что мне верить, чего ждать? Я другой раз завидую тем, кто на поле боя голову с честью сложил.
– Да, им можно завидовать, – сказал Лесов. – От Волги, от Москвы и по всей Европе кости их лежат непохороненные. Почти полвека прошло, одному, неизвестному, соорудили вечный огонь, а всех земле предать – чести им много.
Это была всегдашняя его мысль, всегдашняя боль: может, и Юра вот так же остался лежать, непохороненный.
Он видел: к главному для него разговору Дармодехина уже не вернешь. Да он и сказал, что знал.
– По последней? – спросил тот, видя, что Тамара вносит чай. И жаждущей рукой налил.
Выпили. Но водка уже не сближала. Да и как она сблизит, если жизнь по-разному прожита.
Проводили гостя. Закрылась за ним дверь. Лесов поцеловал жену в голову:
– Прости. Ты старалась, но кто ж мог знать?
Глава VIII
Все было убрано со стола, посуда перемыта, внучка в обнимку с кошкой усажена смотреть мультики, тогда только, сняв передник, Тамара вошла к нему.
– Он действительно знает что-нибудь?
– Сам не пойму! – И заново себе и ей пересказал все. – Как Юра мог оказаться там? И этот шрам на лице…
– А он не спутал?
– Нет. Он узнал. – И глазами показал на фотографию брата. – Сам узнал. Вот ты все напоминала: позвони, позвони… А я боялся этой встречи: оживить и вновь потерять…
– Не знаю, мне он не внушает доверия. Столько лет прошло, что ж, он не мог разыскать тебя?
– Контузия. Одно время вообще не разговаривал. И память отшибло. Не знаю.
– Ты на ребенка посмотри. Она у нас не застенчивая, не в мать. Гости придут, она – самая главная, из-за стола не выпроводишь. Во дворе со взрослыми первая заговаривает. А тут за меня спряталась.
– Старый человек, да еще нога деревянная…
– Оставь, пожалуйста. Дети сразу чувствуют. Слышал, как он про усатого убийцу говорил? Вот, мол, при нем!.. Полстраны сгноил в лагерях, а они молятся на него, забыть не могут, тоскуют по своему рабскому состоянию. Ты мог себе это представить: на демонстрацию вместе с фашистами выходят ветераны с орденами. Ты за это воевал? Или наши фашисты лучше немецких? Хуже! Для тех мы были скот бессловесный. Дикая страна под соломенными крышами… А эти своих будут уничтожать беспощадно.
– Что удивительного? Власть слабая, они чувствуют, вот и выходят, орут во весь голос. Для тех, кто к палке привык, свобода тяжела. Ты видела, как он одет? И запах от него, как от лежалых вещей. Завоевал себе счастливую жизнь.
– При Сталине ему было хорошо?
– Сталина он боялся, а этих презирает.
– Господи, что ж это за страна такая, что мы за народ? Пойми, мне за детей страшно. Мы пережили, неужели им – все заново?
Тамара права, она – мать. А у Дармодехина – своя правда: такую победу пустить по ветру. А ничего другого и не могло быть, не сегодня это случилось, сегодня – итог. Победителями мы были там, шли Европу освобождать от фашизма, себя освободить не смогли.
– Что ж ты хотела, чтоб я с ним спор за столом затеял? Ты права. А все равно мне его жаль.
– Тебе вечно всех жаль. Только себя самого не жаль. Ты с фронта вернулся, кто тебя ждал? В общей квартире, в одной комнате с моими родителями – вот как мы начинали жизнь. Сыночек наш родился, а у соседей – открытая форма туберкулеза.
– Мы так начинали, а он так заканчивает. Ветеран войны, инвалид, а благодарность? Приезжают оттуда ветераны, хоть немцы побежденные, хоть англичане… Любо-дорого посмотреть! Седые, румяные, моложавые. А живут как! А почет! А он у сына из милости, как таракан запечный, пристегивает в углу за шкафом свою деревянную ногу. И ты хочешь его в чем-то убедить! Ты ему ногу вернешь?