Григорий Бакланов – Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] (страница 148)
«Меня могут вызвать на съемки», – говорила она каждый день. Но дело что-то затягивалось. Вечное это зависимое положение. А режиссеры лгут, такая профессия. Ему хотелось написать для нее роль. Но он писал сейчас книгу о том времени, когда ее на свете не было, это была его молодость, и, когда писал, так же ясно видел исчезнувший мир, как вот это сверкающее на солнце море, и живы, и молоды были те, кого давно уж нет. Мы как некое немногочисленное племя, оставшееся на земле, и никому, в сущности, не нужно, что мы помним, знаем, думал он, каждое поколение обречено все постигать заново своими боками.
Кухню кинематографа он знал слишком хорошо. В свое время, когда появился на экранах первый по его сценарию поставленный фильм, это было чудо. Люди, которых он придумал, – вот они, ходят, разговаривают. И поразительно похожа актриса, исполнявшая главную роль, ну, вылитая та, которую он видел мысленно, когда писал. Он еще не знал тогда, что это – не главное достоинство. Потом был снят не один фильм по его сценариям, имя его знали, не раз он работал с известнейшими режиссерами, но то, что получалось в итоге, чаще всего имело к нему весьма малое отношение: что-то режиссер переосмыслил, что-то обрезала цензура. И, кроме досады, оставались в утешение деньги. Но однажды он снял свое имя в титрах, тем самым отказавшись и от денег. И только раз он мог сказать, что ему повезло, был фильм, единственный из всех, который ему дорог, его он не стеснялся.
То, что не удалось сказать в кино, он написал в документальной книге. Писал ее, в общем-то, для себя. И она имела неожиданный успех, была издана в нескольких странах. Но главным, задушевным его делом была повесть, которую вот уже второй год он писал. Иногда Маша спрашивала, что он пишет, он отговаривался: да так, одну вещичку пробую.
Обычно за час до обеда он бросал работу и шел на пляж. К этому времени и Маша возвращалась из своего пешего похода, он издали отличал ее шаги по гальке, но продолжал лежать ничком, будто спит. Она подходила, останавливалась над ним, роняла камешек ему на спину. И он видел ее всю: от стройных, глянцевых от загара ног в кроссовках до склоненной большой соломенной шляпы с цветком. Под ее полями тень, теплый отсвет солнца на скулах, на подбородке и – зеркальные блики моря.
Сегодня она что-то запаздывала. Уже народ потянулся, унося лежаки. Обычно она спрашивала: «Ты будешь работать?» И сразу же принималась отговаривать: «Пойдем в горы. Смотри, уеду, будешь жалеть». Но сегодня – он почувствовал – спросила не случайно, для чего-то ей надо было знать. «Что за привычка недоговаривать! – злился он у себя в номере, переодеваясь. – Вечно два пишем, три – в уме». Но в ней это неистребимо.
Дверь открылась без стука, веселая, со шляпой в руке, Маша подошла, обняла его за шею, сладко поцеловала в губы.
– Закрой дверь на ключ.
– Ты будешь переодеваться или так пойдешь? – сухо спросил он.
Она еще слаще поцеловала его.
– Дверь закрой!
Он чувствовал глухие удары ее сердца, толчками крови они отдавались в висках, от прерывистого ее дыхания пахло коньяком. «Ты где была?» – хотел спросить он, но это уже не имело значения.
Громкие голоса возвращавшихся с обеда раздавались по коридору, в соседнем номере на сквозняке бухнула дверь. Маша лежала ничком, загорелая на белых простынях, только две узкие белые полоски на теле: под лопатками и от бикини – на бедрах.
– Давай отдохнем, – поворачиваясь спиной к нему, сказала она сонно и потянула на себя простыню. Все то немногое, что было на ней, брошено на стул, на пол. Ему показалось, она спит, и он лежал тихо.
Вдруг села, молодо, весело глянула на него:
– Слушай, ужасно хочется есть! Ах, какой вкусный лаваш был вчера!
Они купили его горячим и, пока несли, один съели по дороге. Но и подсохший, с ледяными из холодильника помидорами, овечьим сыром, зеленью он показался на редкость вкусным. Положив подушку на колени поверх простыни, скрестив под ней ноги, Маша сидела в постели, как за столом.
– Вкусно!
Она разрезала помидоры на тарелке, половинка – ему, половинка – себе, яркими от маникюра пальцами брала белый сыр.
– Ты где пропадала?
– С кем? – поддразнила она.
– Где?
– За мной ухаживают. Только ты этого не замечаешь. И очень упорно. Коньяк, между прочим, был – высший класс. Да, у нас же сухое вино осталось.
Он принес бутылку сухого вина, сыр. Маша поцеловала его мокрыми губами. И рассмеялась:
– Ты сегодня только зря просидел за столом. Я загадала. Смотри, какие мы оба синеглазые. Ты загорел, брови порыжели, а глаза… У-у, какие глаза, влюбиться можно! Ты себя не видишь, а иногда задумаешься, у тебя такое лицо… Я просто вижу, какой ты был на фронте.
И уютно нырнула под простыню.
– Иди ко мне.
Он сидел на балконе, босые ноги – на горячем каменном полу, читал, верней, держал книгу на коленях, думал, смотрел на море. С шестого этажа оно казалось бескрайним. Расплавленное на жарком солнце, море сверкало, излучая солнечные искры из глубины. И далеко от берега – неподвижная лодка, две крохотные согнутые фигуры в ней: это ловили катранов, черноморских акул.
Засмотревшись, он не слышал, как Маша встала. Только что спала, загорелой рукой с белым следом от часиков обняв подушку, и вот уже в одних босоножках на высоком каблуке поправляет волосы перед зеркалом, подняв вверх локти. Он видел ее со спины, идеально сложенную, в зеркале встретились глазами.
– Не смотри на меня, – сказала она спокойно. И, ведя штору поднятой рукой впереди себя, отгородила его на балконе, прошла через комнату.
Спустя время, одетая, с чуть наведенными тенями, с особенным блеском глаз, села на коврик у его ног.
– Что будем делать вечером? Кстати, тебе не кажется, что прохиндей водит меня за нос?
«Прохиндей» – это режиссер, иначе она его не называла.
– Карты раскинула?
– Телеграмму прислал. А куда, ты думаешь, я ходила в прекрасном сопровождении? Красиво шли! Идем в тени под деревьями, где мы с тобой ходим, а следом за нами по шоссе ползет белый «мерседес». Вот это я понимаю! Он взмок, бедный, пока дошли, он отвык ногами передвигать. Но какие хачапури! Какой коньяк! Ладно, не буду дразнить. И вообще, пора бедра ужимать, а то в камеру не помещусь. Ты можешь поверить, что какой-то ирландец, он же, между прочим, и француз, я ничего толком не поняла, взялся финансировать наш фильм? У меня пятнашки кончаются, а он орет: часть съемок – в Лондоне. Этот тип трижды посылал шофера менять деньги. Видел, какой у него шофер? Бульдог. Очередь к автомату волнуется. Жара. Как будто мы не сможем снять Вестминстерское аббатство где-нибудь в Торжке, если надо! Ну для чего врет, ты можешь понять?
Он понял главное: вот отчего нежности среди дня.
– Давай поужинаем где-нибудь при огне, – сказала Маша, – чтобы горели на земле огромные поленья, дым, и мясо на крюке вялится. Ужасно вдруг захотелось шашлыка.
– И чтобы какой-нибудь южный человек прислал с официантом бутылку коньяка: от нашего стола – вашему столу.
– Пусть присылает.
Глава III
Компанию за столиком, на открытой террасе, под жарким солнцем он увидел, спускаясь к морю, и одного из них узнал сразу: прохиндей, тот самый режиссер. Приезда его Маша вроде бы и не ждала. Весь джинсовый, с узким лысеющим затылком, он что-то говорил, возбужденно жестикулируя, а голый по пояс, хорошо упитанный, загорелый дочерна парень с белым поблескивающим крестиком на груди переводил иностранному господину. У того – зимнее, не освеженное загаром лицо, одет небрежно, летний просторный пиджак свисает с плеч, седоватые волосы растрепал ветер. И с ними была Маша. В красной обтягивающей безрукавке, в белой узкой юбке, ноги высоко оголены, она курила, нога на ногу, держа в пальцах на отлете длинную сигарету. Золотые волосы, как у примерной девочки, стянуты на затылке под черный бант, модные темные очки, выглядит весьма эффектно. И – множество пустых кофейных чашечек на столе: видимо, шел деловой разговор.
Чтобы не мешать, не отвлечь ее, он отошел подальше, лег за огромный пень, в недавний шторм закинутый волной далеко от кромки воды. Долго носило его по волнам, выполосканные дочиста корни, как щупальца осьминога присосками, обросли мелкими ракушками и перламутрово переливались, а неподъемный, черный от воды голый ствол заметно посерел на солнце.
Лежа на расстеленном купальном полотенце, Лесов лениво соображал: похоже, прохиндей на этот раз не соврал. Уж Маша назвала его, назвала, как припечатала. Только зачем ему этого француза или кто он там, ирландец, тащить было сюда? Впрочем, у них там – дожди, а здесь – Черное море, дела надо делать с удобствами.
На жаре размаривало в сон, полдня он сегодня просидел за письменным столом, даже обедать не пошел, пожевал, что было в холодильнике, и сейчас чувствовал себя опустошенным до звона в ушах. Все же он, видимо, задремал. Когда подхватился, бармен в белой куртке уже убирал на террасе кофейные чашечки со стола на поднос, а по песку вверх подымались все четверо. Иностранный господин оказался огромного роста, белые мокасины его эдак пятидесятого размера, никак не меньше, загребали, Маша рядом с ним – девочка, едва доставала до плеча, но шла, как умела пройтись: нога напрягавшаяся, бедро – все обрисовывалось четко.