Григорий Бакланов – Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] (страница 11)
– На плацдарм со мной пойдете вы. Связистом.
– Я, товарищ лейтенант, радист.
Что-что, а права свои он знает хорошо. Он – радист. Рация в ремонте. Следовательно, пусть пока воюют другие.
– А вот вы с ихнее повоюйте, тогда будете рассуждать, кто вы, радист или связист. Вы тем будете, кем я вас сделаю. Ясно?
Молчит. Глаз не опускает. Они у него выпуклые, блестящие.
– Ясно…
Тогда я возвращаю его:
– Повторите приказание!
Здесь не строевая подготовка, здесь – фронт. Ни с одним из своих бойцов я бы не стал делать этого. Но Мезенцев еще не воевал, а уже кто-то представляет его к награде. На глазах у взвода я возвращаю его два раза подряд.
Старшина батареи, старый, хитрый, мудрый, прижимистый Остапенко, от которого почему-то всегда пахнет конским потом, хотя орудия наши на механической тяге, подходит ко мне с опаской. Он пережил уже пятерых комбатов, знает, что на все его возражения у комбатов существует одно: «Чтоб было!» – и боится нововведений, от которых обычно страдает имущество батареи. Я приказываю ему построить батарею к шестнадцати ноль-ноль, лично проверить обмундирование, оружие.
– То так… Так… Слушаюсь, товарищ лейтенант, – бормочет он, довольный пока что.
– Товарищ комбат! – кричат мне из соседнего дома, едва видного за абрикосовыми деревьями. Голос младшего лейтенанта с родинкой. – Идите к нам вареники делать с шелковицей.
И машет мне из окна.
– Вот сахару отпустишь на вареники! – приказываю я.
– Сахарю? – пугается Остапенко. Но не возражает. Комбату возражать нельзя, он старшина дисциплинированный.
Кто-то уже принес новость из штаба, и взвод приходит в движение. Васин срочно вырезает из жести недостающие звездочки для пилоток, артиллерийские эмблемы на погоны. Их тут же пришивают нитками. Срочно чистятся сапоги, разбирают и смазывают оружие.
Я иду в соседний дом, едва видный за абрикосовыми деревьями.
Глава V
Младшего лейтенанта с родинкой, оказывается, зовут Рита. Рита Тамашова. И мы с ней почти земляки. Я из Воронежа, она, правда, из Таганрога, но зато дед ее, тот действительно был из Воронежа. А родинка у нее потому, что они с сестрой двойняшки – Рита и Люся – и совершенно похожи друг на друга, только по родинке ее отличали от Люси. Мне почему-то страшно нравится, что она – двойняшка и что с родинкой. Среди знакомых моих никогда не было двойняшек. И я не знал, что они бывают такие крупные. Оказывается, бывают.
– А у Люси тоже такой завиток на лбу?
Рукой в муке, тыльной стороной, Рита откидывает волосы со лба, смеется. Нет, у Люси такого завитка нету, Люся талантлива. Прошлой весной, когда шли бои под Никополем, Люся поступила в училище при консерватории. Был как раз объявлен дополнительный набор, и она поступила.
– Помните, какая под Никополем была грязь?
Я смотрю сбоку на ее руки, месящие тесто на вареники, на ее коротко остриженную темноволосую головку, раскрасневшиеся щеки, оживленно блестящие глаза. Рита Тамашова.
Нет, я не помню, какая под Никополем была грязь: в то время я лежал в госпитале. Меня под Запорожьем ранило. Но к нам привозили раненых из-под Никополя, они рассказывали про эту грязь.
– Жуткая грязь, – говорит она весело. – Танки и то вязли. Нам все сбрасывали с самолетов: и снаряды, и продовольствие, и патроны. И Люсино это письмо тоже сбросили с самолета. Меня как раз ранило, я лежала на плащ-палатке и ревела как дура. Потому что уже несколько дней все на мне было мокрое, а тут еще холод, и я крови много потеряла. И вот тогда, чтоб развеселить, мне принесли Люсино письмо. Оно тоже было мокрое, чернила местами расплылись. Я прочла про консерваторию и подумала, что умру, наверное. Потому что такая грязь, что раненых вынести было невозможно.
Как странно, она, оказывается, лежала в том же госпитале, что и я. Эвакогоспиталь 1688. Полевая почта 24332.
– Помните, там был хирург – грузин с усиками? Большой такой, черный, руки огромные. Такие руки, что сразу веришь.
Конечно помнит! Три операции он ей делал. Мы переходим с Ритой на «ты».
– Так это ты только сейчас едешь из госпиталя?
– Нет, я уже второй раз с тех пор. Я уже на этот плацдарм высаживалась.
– А я в марте выписался.
Надо же: целый месяц находились в одном госпитале, и я не знал. Наверное, потому, что она была лежачая больная.
Рита подсучивает мне рукава гимнастерки: «Ты же весь в муке вымазался!» – подвязывает какую-то тряпку вместо фартука. И пока завязывает тесемки у меня за спиной, прижимается щекой к пуговицам моей гимнастерки на груди. Я стою, задерживая дыхание, подняв руки в муке, словно добровольно в плен сдаюсь. Завиток у нее тоже в муке. На затылке у нее короткие волосы.
– А Люся вареники не умеет делать, – говорю я уверенно.
Рита смеется:
– Глупый! Люся талантлива!
Удивительно неприятное, лисье имя: Люся.
Я знал одну Люсю. С длинным, всегда озябшим носом, малокровная и рассуждала о живописи. Спорит, вся красными пятнами покроется, а мать говорит грустно, так, чтобы она не слышала: «Вы уж, пожалуйста, не возражайте ей, не спорьте: у нее после кровь носом идет».
– Люся с самого рождения талантлива?
Рита смеется.
– И у нее, конечно, здоровье слабое? И в детстве у нее был плохой аппетит?
– Да что ты к Люсе пристал? Ты же не знаешь ее, что она тебе не нравится?
– Почему… Наоборот, мне это все нравится.
Я сам толком не знаю, отчего злюсь на эту Люсю.
– Тебя в детстве звали «девочка с изюминкой»?
– Нет.
– Понятно. А я бы звал. У тебя родинка похожа на изюминку.
У Риты слезы на глазах: от смеха и от дыма. Уже не видно потолка, дым стоит на уровне наших голов, и мы пригибаемся. Мы вместе пригибаем головы, руки наши месят одно тесто, и отчего-то делается страшно немного.
– Вы топите, в конце концов, или вы не топите?
Саенко и его дама сидят на корточках перед печью, зажмуриваясь, поочередно дуют в нее изо всех сил. Вырывающееся оттуда пламя освещает то его, то ее лицо, и дым все сильней заполняет хату. Оба хохочут, оба довольны. Широкие спины обоих одинаково перетянуты портупеями, плечи одинаково широки, икры одинаково толсты. Блондинка как раз в Саенкином вкусе. Они взялись вместе растапливать печь – имеется в виду в дальнейшем варить вареники – и вот уже добрых полчаса сидят перед нею на корточках и дуют, и хохочут, и толкают друг друга боками. При таком старании мы, кажется, останемся без вареников.
– Мы ее топим, а она не топится. – Блондинка кокетливо улыбается мне.
– Да вы же трубу не открыли! Вон дым течет изо всех щелей!
– Мы открыли. Ее только завалило, кажется.
– Так что вы дуете?
Смотрят друг на друга. Смеются. У Саенко, освещенные пламенем печи, блестят толстые губы.
Дым уже опустился до верхней кромки окна, и через разбитое стекло его вытягивает в сад. Мы под ним, как под низким потолком. И еще дым вытягивает через отверстия в крыше и стене. Вчера в эту хату попал немецкий стопятимиллиметровый снаряд из-за Днестра, пробил соломенную крышу, саманную стену, не разорвался и теперь валяется посреди дворика, длинный, новый, величиной с молочного поросенка. Если посмотреть на нашу хату с улицы, дым из нее валит, наверное, отовсюду, и сквозь солому тоже.
– Вы досмеетесь, что он опять начнет бить по дому, – говорит Рита.
– Второй раз не попадет, – заверяет Саенко. – На то и существует закон рассеивания снарядов.
– Где это такой закон существует? – интересуюсь я.
Давно уже замечено, что при первом знакомстве Саенко прямо-таки наповал убивает девчат своей ученостью.
– В артиллерии существует… И вообще в природе… Разве вы не знаете? – Он усиленно подмигивает мне.
– Все же в артиллерии или в природе?
– В артиллерии…
– Так… Ну, раз ты такой грамотный, бери кастрюлю – и вдвоем шагом марш за шелковицей.
– У нас шелковицы достаточно. – Глаза Риты смотрят на меня насмешливо и твердо.