18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Аронсон – На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ (страница 19)

18

Нас было четверо, выборных от фракций, и, рекомендуясь в качестве старост меньшевиков, эсеров, левых эсеров и анархистов, мы заявили, что требуем предварительного сговора с нами по поводу условий заключения и тюремных порядков. Нас повели в глубину двора, мимо тюремной конторы, бани, кухни, мимо зданий с решетчатыми окнами, откуда смотрели на нас с любопытством. Наконец, мы завернули за угол и вышли на небольшой дворик, в котором с одной стороны расположилась тюремная больница, а с другой — одиночный корпус.

Все вышло скоропалительно! Тюрьма не успела подготовиться к приему гостей. Сегодня нас нельзя изолировать от уголовных. Но завтра их выселят, и нам будут предоставлены два верхних этажа в отдельном флигеле одиночного корпуса. И тотчас нас стали разводить по одиночкам — по два в каждую, впуская и захлопывая двери. По всей тюрьме совершенная темь: в корпусе нет никакого освещения. По приказанию предгубчеки из конторы принесли коптилку, слегка осветившую длинный коридор, неприглядный и сырой, железную лестницу и галереи вверху. Камеры оказались сырыми, пол склизкий, на стенах пятна. Парашка — заржавленное ведро без покрышки — обязательная принадлежность камеры. Стол, табурет и койка ввинчены в стену. Один может устроиться с комфортом на койке, другому приходится спать на полу, на мешке, набитом соломой. В камере не видно ни зги; закрыты двери и форточки, и заключенные, изолированные друг от друга, начинают волноваться. Требуют хлеба, и директор Централа посылает надзирателей за драгоценным продуктом. В это время раздается стрельба — со двора и внутри в коридоре. Стреляет расставленный повсюду военный караул. Оказывается, кто-то в камере приподнялся на окно, чтобы оглядеться кругом, тотчас со двора грянул выстрел, и пуля ударила в стену у самого окна. Другой заключенный, безрезультатно вызывая своего старосту, потерял терпение и начал стучать в дверь. Караульный, недолго раздумывая, выстрелил прямо в упор. Пуля только чудом не попала в товарища, рабочего эсера, уже однажды отбывавшего каторгу; пройдя через форточку двери, она попала в стену.

Старосты, — мы громко спорили и ругались с начальством в коридоре, не соглашаясь с тем, чтобы и нас запирали в камеры, требуя немедленного увода солдат, требуя освещения, хлеба и открытия камер. В коридоре при свете коптилки наши разговоры иногда приобретали характер своеобразного диспута, где мы с тюремных тем незаметно перескакивали на общеполитические. Директор и младшие чины, почтительные к Губчеке, не смели своего мнения иметь, но по всему видно было, что их возмущает нарушение правил и инструкций. Чего, казалось бы, разговаривать? Привели, посадили в клетки, заперли на замок — и довольно. Но Поляков возбужден и растерян: перед ним старые революционеры, и это ему импонировало. К тому же совершенно неожиданно он узнал в старосте анархистов знакомого по Киеву. Он явно обрадовался анархисту Барону и с недоумением сказал:

— Как же это так? В 20-м году вместе гайдамаков били, а сейчас…

Но Барон никогда не оставался в долгу и сразу брякнул ему:

— Как же это вам не стыдно служить в палачах?..

Полякову этот стиль пришелся по душе. Он успокаивал нас и сказал директору Централа:

— Пойдемте со старостами в контору, и там мы обо всем договоримся…

Мы обошли свои камеры, по возможности успокаивая чрезвычайно взволнованных товарищей, и длинными коридорами направились в контору тюрьмы. В душе тяжелое чувство тоски и безнадежности, сознание, что вряд ли удастся добиться лучших порядков. Но, прежде всего, нас волновал вопрос о выстрелах, встретивших наше появление в Централе. В конторе нас было человек десять. От тюремной администрации двое — директор Саат и его помощник Лесничий, рябой человек, робкий с властями и, вероятно, жестокий с подчиненными.

Он — давнишний служака Орловского централа, опытный тюремщик, как и Саат, долгие годы служивший на Ярославской каторге. Остальные тюремщики куда-то стушевались и отсутствовали. Кроме уполномоченного ВЧК Хрусталева и Полякова, еще присутствовал заведующий секретно-оперативным отделом Губчеки Гордон. Синяя суконная форма, обшитая красным галуном, все же не делала его похожим на заправского жандарма и не могла скрыть еврейского облика. С первых слов он отрекомендовался мне бывшим сионистом-социалистом, пошедшим в Чеку по совету известного левого эсера бывшего комиссаром юстиции (которому он, кстати, приходится родней). У стола сидел специально вызванный начальник тюремного конвоя, темпераментного и буйного нрава офицер с армянской фамилией. На заднем плане в позе готовности и исполнительности семенил ногами, не осмеливаясь сесть, комендант Губчеки — немец, перешедший из германской контрразведки в русскую во время войны, говоривший на нелепом смешанном немецко-польском диалекте. Впрочем, говорить ему не полагалось.

С этим синклитом пришлось нам в первую ночь столковываться. От эсеров — Н.И. Артемьев, один из участников известного процесса, который считался опытным дипломатом. Матрос И.А. Шебалин, старый каторжанин, мало расположенный к дипломатии, должен давить своей решительностью и боевым тоном, он представлял левых эсеров. Анархист Барон все свои выступления начинал так удачно, что начальство сразу бывало убеждено, но заканчивал свои речи такой резкой выходкой, что начальство тотчас же переставало колебаться. Я был от социал-демократов, но мы сочинили еще одного старосту — от женщин всех фракций, и эту роль выполняла меньшевичка Н.Н. Центилович. К этой пятерке представителей заключенных незаметно примкнул и меньшевик А.Д. Тарле. Скоро принесли хлеб. Лесничий поднял шум насчет нарушения инструкции:

— После вечерней поверки камер открывать не полагается.

Но Поляков только посмотрел на тюремщиков, и они присмирели. Тут нам пригодился Тарле. Мы могли быть спокойны. Он всех снабдит хлебом. Мы остались заседать, и наша беседа затянулась до двух часов ночи. После некоторого хаоса и пререканий мы перешли к деловому разговору. Но, прежде всего, о стрельбе. Начальник караула горячился, уверяя, что он солдат и обязан стрелять. Поляков успокоил его:

— Перед вами люди идейные, социалисты, анархисты, — и заверил нас, что стрельбы больше не будет.

Тогда мы изложили все наши требования: открытие камер, общие прогулки, снятие военного караула, оборудование камер, снабжение продовольствием и вещами (вещи у многих погибли в Бутырках). Хрусталев выгрузил из кармана привезенную с собою инструкцию ВЧК, о которой он, видимо, позабыл. Сам он лепетал что-то невразумительное и поспешил на поезд. Поляков с явным презрением оглядывал этого юнца из центра и принялся читать инструкцию. Она гласила определенно, что мы должны быть подвергнуты строгой изоляции; одна камера не должна общаться с другой; прогулки должны производиться по правилам Централа; свидания могут разрешаться только ВЧК и письма должны идти через ВЧК. На Губчеку возлагается обязанность назначать дежурных чекистов, «стойких и испытанных коммунистов», которые должны состоять при нас.

Директору очень понравилась эта инструкция. Он увидел в ней подтверждение правильности своих взглядов на нас. Полякова как бы окатило холодной водой, и он спал с либерального тона. Директор воспользовался этим и решительно отверг наши требования. Камеры должны быть закрыты; прогулки полчаса в день, группами, по десять человек. После долгих разговоров мы добились немногого: открытия камеры до вечерней поверки для одного из старост по очереди и обещания Полякова снестись с ВЧК по остальным вопросам. С трудом удалось выпросить у директора третью оправку в день; на открытие форточек в дверях он ни за что не соглашался. Было ясно, что победила тюремная инструкция. Либералы из Губчеки отступили, не желая брать на себя ответственность перед ВЧК.

В полном мраке и с таким же мраком в душе возвращались старосты в одиночный корпус. Никто там, конечно, не спал. Все ждали благой вести. Но что мы могли сказать? Надзиратели торопили нас в камеры, и нам удалось быстро обежать товарищей и крикнуть им в волчок:

— Будьте спокойны. Завтра мы еще заперты, но кое-какие надежды есть.

Но что сулит нам завтра? После бутырского избиения и развоза ничего доброго ожидать не приходится. Придя к себе в камеру и лежа на полу на своем матраце, я с горечью поделился печальными итогами со своим соседом Ф.А. Череваниным.

Через несколько дней на нас обрушился обыск. Явился Гордон в своей жандармской красной шапке с отрядом чекистов. Обыск, по предписанию ВЧК, производился поверхностно. В сущности они не знают, что искать. Камеры женщин просто не обыскиваются. Старосты приглашены присутствовать при обысках. Я напоминаю Гордону, что у меня еще не были с обыском, но он только машет рукой: это, мол, неважно… Старост вызывают в контору и показывают телеграмму из Москвы от ВЧК, за подписью Ягоды. Телеграмма гласит, что высланные из Москвы социалисты и анархисты подвергнуты строгому режиму за безобразное поведение при избиении красноармейцев поленьями дров, бутылками и пр…. Так изображают коммунисты набег на Бутырки. Бесстыдство и лживость успешно конкурируют с их жестокостью!

А из Москвы уже получены первые сведения. Из Бутырок развезли во Владимир, Рязань, Ярославль. Часть товарищей отыскалась в Москве в военной Лефортовской тюрьме, в особом отделе ВЧК. Среди развезенных, многие серьезно пострадали. Но врачам запрещают свидетельствовать избитых заключенных. Так, впоследствии в Ярославле подвергся суровым репрессиям врач, удостоверивший избиение бутырцев. Но, по-видимому, скрыть факт ночного избиения и развоза невозможно; сведения о нем попали и в Европу, и Московский совет вынужден создать коммунистическую комиссию для расследования бутырской истории. Нет сомнений, однако, что следствие подтвердит версию ВЧК и удостоверит, что старые социалисты и анархисты, женщины и больные избивали вооруженных до зубов и опьяневших от вина и крови чекистов и красноармейцев… Отрадно было узнать, что в Московском университете студенчество организовало собрание и даже манифестацию протеста против избиения в Бутырках. Луначарский ничего более остроумного не придумал, как закрыть университет и разослать на родину строптивую молодежь.