Григорий Аронсон – На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ (страница 11)
Общие камеры в Бутырках
Через кухню, куда мы бегали за кипятком, где сходились таинственные нити, связывавшие население огромных разбросанных Бутырок, мне удалось установить местонахождение моих меньшевиков. Я подал заявление начальнику тюрьмы о переводе. Мотивы для тюремщиков и красноармейцев неоспоримые: общее продовольствие. В тот же день меня перевели в первый коридор. Но там оказался взводный — упрямый ригорист.
— В третьей камере нет места, пожалуйте в первую.
Но и в первой все двадцать четыре койки заняты, спать придется на столе или под столом. Однако взводный не слушает никаких резонов, и я неожиданно попадаю в первую камеру. Знакомлюсь, присаживаюсь на табуретку. Из-за отсутствия места не могу развязать своих узлов. Только к ночи очищаю место на столе, раскладываю пальто, и — готово место для ночлега.
Пестрый состав камеры. На первом плане союз домовладельцев; в связи с последним Декретом о национализации домов, до 70-ти домовладельцев попало в Чека. Пожилые люди, купцы, интеллигенты, старожилы-москвичи, политике чужие и равнодушные. Старик, барон с громкой фамилией, с которым мне выпала очередь выносить парашку. Другой, известный в Москве спортсмен, по имени которого назван даже Кубок, выдаваемый победителю на каких-то ристалищах. Третий — типичный домовладелец-середняк, любитель поговорить по душе бессознательный, инстинктивный противник революции. В то время, как спортсмен выбрасывал коленца с фуражкой и мячиком на дворе, этот домовладелец вел со мною политические разговоры такого рода:
— Я понимаю, — говорил он, — если вы делаете революцию. Инородцам царский режим мешал. Евреи лишены права жительства, финны и поляки всегда хотели отделиться от России, кавказские инородцы всегда волновались. Понятно, если Церетелли и Либер устраивали революцию. Русским людям, крестьянам, рабочим, купцам, уверяю вас, революция одно разорение, и только. Вы только воспользовались нашей слабохарактерностью и рыхлостью. И мы сами виноваты: зачем пошли в слепую за евреями и грузинами?
Был еще один человек, принимавший к сердцу судьбы русской революции. Но Иван Иванович оказался англичанином, живущим в России с девятилетнего возраста, что не помешало ВЧК привлечь его в качестве агента Антанты.
Рядом камеры социалистов, отчего весь коридор и именовался социалистическим. В этой камере из 25 человек— 18 социалистов, большинство меньшевиков, немного эсеров. Они завели у себя продовольственную коммуну, читали доклады, переписывались нелегально с волей и волновались по поводу резолюций партийных центров, словом, старались жить так, как будто ничего не случилось.
Я поселился по соседству, где приютилась группа моих друзей, товарищей по общему делу. Интересно отметить, что «пе-де» как будто и не было в тюрьме, все — «ка-эры». Даже спекулянты и те считали себя политическими преступниками, и власти усердно поддерживали в них это представление. Когда рижского фабриканта взяли на допрос по поводу консервов, следователь счел нужным поставить ему ряд политических вопросов.
— Признаете ли вы советскую власть?
— А вы, господин следователь? Хотел бы я посмотреть, как бы вы не признали советскую власть, — отвечал консервный фабрикант.
— А скажите, знакомы ли вы с Либером? — осведомляется любознательный следователь.
— Не помню, — искренно показывает фабрикант, — может быть, среди моих клиентов есть и такой. Кто их всех запомнит!
В нашей камере, третьей по счету в Бутырках, тоже весьма пестрое общество. Евреи из Кишинева, отец с сыном, арестованные за излишки чаю, найденные при обыске. Прапорщик из рабочих, называвший себя анархистом, по вечерам напевавший приятным баритоном старинные романсы. Крупный фабрикант конфет с всероссийским именем («самый знаменитый человек в России», как мы шутили), арестованный вместе со своим заводским комитетом, за которого рабочие безуспешно хлопотали. Два коммуниста, военных комиссара, доставленные из Архангельска по обвинению в выдаче Англии военных секретов. Военный летчик и художник, рисовавший с нас портреты и рассказывавший нам о совместных полетах с Троцким на аэроплане. Флотский офицер с типичной еврейской фамилией и наружностью, выдававший себя за христианина. Борец из цирка, огромный, сырой человек, к вечеру расплакавшийся от страха, как ребенок, а потом во сне разыгрывавший носом такие рулады, что вся камера спать не могла. Маленький красноармеец, подбиравший картофельную очистку, всегда выпрашивавший кусочки и всегда готовый услужить, — грязное и бессловесное, жалчайшее существо, вшивость которого заставляла самых добродушных гнать его прочь. Был еще какой-то чудак в кожаной фуражке со знаком, техник, неустанно чертивший модель… парашки без запаха. Он оказался членом Союза изобретателей при Совнархозе, но, вероятно, просто помешанный. Среди нас много людей, связанных с войной. Однажды, в тишине ночи (всю ночь горит электричество), мы провели голосование по койкам. Оказалось, из 25 человек 17 было на фронте и 14 ранено. Сколько пережитого, сколько рассказов о галицийских боях, о карпатских снегах, которые от солдатских вшей покрывались сплошной черной движущейся массой.
Всю ночь горит электричество. Нередко, когда мы на ночь завешивали его колпачком из газетной бумаги, надзиратель строго стучал в дверь: не дозволяется. И так не спится, от скученности, от парашки, духоты, беспокойных звуков товарищей, а тут еще свет. Но только свет гаснет — пять часов утра — уже кричат: вставай на поверку! Отодвигается засов, входят два тюремщика. К этому времени мы обязаны уже скатать вещи, поднять койки и выстроиться в две шеренги — для удобства счета. Нас сосчитывают и оставляют в покое. И тогда наступают самые мучительные часы. Электричество потушено. Окна, выходящие на церковный двор, дают так мало света, что в камере в течение двух-трех часов длится полумрак, при котором ничем заняться невозможно. Самое бы время спать.
Но койки должны быть подняты в течение всего утра, до обеда, с пяти-шести часов утра до часу дня. Не выспавшиеся, злые, бездельные, бродят заключенные из угла в угол, по отсыревшему полу. Даже посидеть при поднятых койках не на чем: табуретами служат узенькие ящики, подставки под койками, часто без покрышек. Через час выпускают в уборную. Выносим опорожнить парашку, чтобы потом опять на целый день внести ее в камеру. Идем умываться и оправляться. Умываться приятно, стоять восьмым в очереди у умывальника, нетерпеливо покрикивать на канительщиков, с радостью ощущать живую воду, кажется, она одна живая в тюрьме. Как тяжелы и мучительны три памятных дня, когда в тюрьме не было воды, ни для кипятку, ни для умыванья. Грязно, противно ощущать самого себя, — зверье, а не человек. Вот это ощущение не человека, а грязного животного бывало у нас каждый день в уборной. Мучительно рассказывать, но пусть и это будет зафиксировано. Мы, взрослые, немолодые, культурные люди стоим в очереди, человек 8—10, один за другим, в вонючем, полном зловония и человеческих отбросов, никогда не чищеном клозете, стоим и ждем, спокойно и привычно смотрим, как оправляется попавший в очередь счастливец.
Среди смертников
В это время разыгралась Германская революция. Вначале не верили, думали, обычная советская утка. Который раз! Но когда поверили, когда узнали, что слетела корона с Вильгельма, пошли у нас бесконечные споры и разговоры. Стеклов называл Германскую революцию «февралем», прологом к победоносному «Октябрю». Один офицер, немного писатель (из «Биржевки»), намекавший на свое былое заключение в Петропавловской, все приставал:
— Что вы думаете обо всем этом? Ведь, собственно говоря, принципиально, в идее, большевики правы. Значит, все возражение может быть только направлено против террора. Но скажите, как иначе поступить с нашим народом…
Он не договаривал, но уже тогда можно было уловить в нем, ущемленном большевистской тюрьмой, покаянное настроение, впоследствии получившее имя «сменовеховского».
Но над всей страной продолжал реять массовый красный террор, и население тюрьмы трепетало от ужасных предчувствий, читая в «Известиях» ежедневные списки расстрелянных. Тогда выходил в свет знаменитый журнал «Еженедельник ВЧК», который нигде не находил таких усердных читателей, как в тюрьме. Там поставляли идеологию красного террора, а в промежутках между каннибальскими фельетонами и списками расстрелянных дискутировали проблему о допустимости пыток, с точки зрения революционного марксизма. Помню, с каким ужасом встретили члены Союза домовладельцев упоминание моей фамилии в одном из фельетонов еженедельника (№ 3). В нем рассказывалось о том, как по делу контрреволюционера, меньшевика такого-то видный коммунистический сановник обратился к председателю ВЧК с просьбой об ускорении рассмотрения дела. И в своем заявлении — страшно сказать! — титуловал этого контрреволюционера товарищем. Возмущенный фельетонист хотел только сделать легкий выговор сановнику, а мои домовладельцы сочли меня обреченным навеки, как попавшего в поле зрения Чека. Вообще, в эти роковые месяцы лучше всего было уйти из поля зрения Чека: пусть там забудут о вашем существовании. Не дай Бог, если вспомнят.