Грэм Грин – Собрание сочинений в 6 томах. Том 5 (страница 122)
— Если захочет, он легко может выяснить твое имя, профессию, место работы и все подробности. Ты же постоянно проживающий здесь иностранец. Ему надо только справиться.
— Это сведения секретные.
— Не думай, что для моего отца существуют какие-либо секреты. Наверно, и в полиции у него есть своя жаба.
— По-твоему, он вроде нашего Господа Бога — да исполнится воля Его на земле, как и на небесах.
— Вроде этого.
— Ты разжигаешь мое любопытство.
— Ладно, встречайся с ним, если уж тебе неймется, — бросила она. — Но будь осторожен. Пожалуйста, будь осторожен. И особенно осторожен, если он вздумает улыбаться.
— Улыбкой Зуболюба, — отшутился я.
Впрочем, мы оба пользовались именно этой пастой. Ее рекомендовал мой зубной врач. Может быть, он тоже был жабой.
— Никогда не упоминай при нем «Букет Зуболюба», — сказала она. — Он не любит, чтобы ему тыкали в нос, как он сколотил свое состояние.
— Разве он сам этой пастой не пользуется?
— Нет. Он пользуется штукой, которая называется водяной зубочисткой. Вообще не упоминай при нем о зубах, не то он подумает, что ты над ним потешаешься. Он издевается над другими, но над ним не издевается никто. У него на это монополия.
В четверг, в четыре часа, когда я отпросился с работы, я не испытывал той храбрости, которую внушало мне присутствие Анны-Луизы. Я просто был человеком по имени Альфред Джонс, пятидесяти лет с хвостиком, работающим в шоколадной фирме за три тысячи франков в месяц. Я оставил свой «фиат» и поехал в Женеву поездом, а от вокзала пошел к стоянке такси. Поблизости от нее находилось заведение, которое швейцарцы зовут Английской пивной и которое, как и следовало ожидать, окрестили «Уинстон Черчилль» {152}, снабдив невразумительной вывеской, деревянными панелями, окнами с цветными стеклами (почему-то в белых и алых розах Йорка и Ланкастера {153}) и английским баром с фаянсовыми пивными кружками, пожалуй единственными здесь подлинными вещами — ведь нельзя же считать ими резные деревянные скамьи, фальшивые бочки вместо столов и прессованный белый хлеб. Рад заметить, что это питейное заведение открывалось не в обычное для англичан время, и я решил немножко подбодриться, прежде чем взять такси.
Поскольку пиво из бочки стоило почти так же дорого, как виски, я заказал виски. Мне хотелось поболтать, чтобы как-то отвлечься, и я встал у бара, пытаясь втянуть в беседу хозяина.
— Много английских клиентов? — осведомился я.
— Нет, — ответил он.
— Почему? Казалось бы…
— У них нет денег.
Он был швейцарцем и человеком не очень общительным.
Он был французским швейцарцем и человеком более общительным, чем бармен.
Я выпил еще одно виски и вышел. Таксиста я спросил:
— Вы знаете дом доктора Фишера в Версуа?
— Хотите повидать доктора? — спросил он.
— Да.
— Будьте осторожны.
— Почему? Разве он такой страшный?
— Un peu farfelu [53], — сказал он.
— В каком смысле?
— А вы не слыхали о его приемах?
— Да, ходят всякие слухи. Никто никогда не рассказывал мне подробностей.
— Ну да, все они поклялись молчать.
— Кто?
— Люди, которых он приглашает.
— Тогда откуда же знают о его приемах?
— Никто ничего не знает, — сказал он.
Все тот же наглый слуга открыл мне дверь.
— Вам назначено? — спросил он.
— Да.
— Фамилия?
— Джонс.
— Не знаю, сможет ли он вас принять.
— Я же сказал, я договорился о своем визите.
— Подумаешь, договорился, — произнес он пренебрежительно. — Вы все заявляете, что договорились.
— Ступайте и доложите, что я пришел.
Он скорчил гримасу и удалился, оставив меня на этот раз на пороге. Его не было довольно долго, и я чуть было не ушел. Я заподозрил, что он медлит нарочно. Наконец он вернулся и объявил:
— Он вас примет. — И повел меня через прихожую вверх по мраморной лестнице.
Там висела картина: женщина в развевающихся одеждах очень нежно держала в руках череп; я не знаток, но картина выглядела как подлинник семнадцатого века, а не копия.
— Мистер Джонс, — доложил слуга.
Напротив меня за столом сидел доктор Фишер, и я удивился, увидев человека, похожего на всех прочих людей (а ведь я выслушал столько намеков и предостережений), человека примерно моего возраста, с рыжими усами и волосами, начинавшими терять свой огненный блеск, — усы он, возможно, подкрашивал. Под глазами у него висели мешки, а веки были очень тяжелые. Он выглядел так, будто по ночам его мучит бессонница. Сидел он за большим столом в единственном здесь удобном кресле.
— Садитесь, Джонс, — сказал он, не поднимаясь и не протягивая руки.
Это больше походило на приказ, чем на приглашение, но не звучало неприязненно: я мог быть одним из его служащих, привыкшим стоять перед ним навытяжку, которому он оказывал маленький знак расположения. Я пододвинул стул, и наступила тишина. Наконец он произнес:
— Вы хотели поговорить со мной?
— Я-то думал, что это вы, наверно, хотите поговорить со мной.
— С чего бы это? — спросил он с легкой улыбкой, и я вспомнил предостережение Анны-Луизы. — Я даже не знал о вашем существовании, пока вы тут не появились на днях. Между прочим, что скрывается под этой перчаткой? Какое-нибудь увечье?
— Я потерял руку.
— Надеюсь, вы явились сюда не для того, чтобы советоваться со мной на этот счет. Я другого рода доктор.
— Я живу с вашей дочерью. Мы собираемся пожениться.
— Это всегда нелегкое решение, — сказал он, — но вам лучше его обсудить между собой. Меня оно не касается. А ваше увечье — наследственное? Наверно, вы обговорили этот важный вопрос?
— Я потерял руку во время лондонской бомбежки, — сказал я и неуверенно добавил: — Мы полагали, что вам нужно это сообщить.
— Ваша рука меня, в сущности, не касается.
— Я имел в виду наш брак.
— Ну, эту новость, по-моему, проще было сообщить в письменном виде. Вас бы это избавило от поездки в Женеву.
В его устах Женева казалась другим миром, таким же далеким от нашего дома в Веве, как Москва.
— Вас, кажется, не слишком беспокоит судьба вашей дочери.
— Вы, наверно, знаете ее лучше меня, Джонс, если узнали так хорошо, что решили на ней жениться и, значит, освободили меня от всякой ответственности за нее, какая у меня когда-то, вероятно, была.