Грегор Самаров – На троне Великого деда. Жизнь и смерть Петра III (страница 4)
С благоговением взял Фриц письмо, в котором сокрыта была чудодейственная сила, и спрятал его в боковой карман. Затем еще раз обнял Дору, пастор возложил на него руки и благословил в путь, а старый Элендсгейм улыбнулся ему на прощанье блуждающей улыбкой. Молодой человек вскочил на лошадь и помчался обратно к барскому дому; наутро он должен был отправиться в путь.
II
В половине декабря 1761 года Петербург представлял такую же оживленную, богатую красками картину, как и ежегодно в эти дни пред Рождеством. Зимняя ярмарка, на которую привозили продукты труда из всех местностей России, была расположена на льду Невы, а возле лавок и столов продавцов возвышались искусственно сооруженные ледяные горы и катки – эти особенно любимые удовольствия русского человека.
Петербуржцы шумно и радостно двигались взад и вперед по широкой ледяной улице, то спускаясь с горы на маленьких саночках, то собираясь для веселой беседы вокруг кипящего самовара в чайных лавках, то ища тепла и подкрепления в наскоро построенных домиках для продажи водки.
Среди оживленно двигавшейся пестрой толпы попадались быстро мчавшиеся экипажи знатных особ; здесь можно было встретить красивые санки для одного или двух седоков, запряженные тройкой, великолепные кареты с большими зеркальными окнами и богатой позолотой, поставленные на полозья и запряженные четверкой, а иногда шестеркой лошадей при пикерах[3] и шталмейстерах[4]; но седоки и этих блестящих экипажей не стыдились выходить в том или другом месте и в толпе крестьян и мещан принимать участие в общем народном веселье. Невозможно было представить себе нечто более радостное и оживленное, чем это гулянье на льду реки, на котором одинаково веселилось все население, и можно было думать, что вся Россия, и в особенности Петербург, переживает самые счастливые и беспечальные времена. Тем не менее высшее общество, принимавшее такое живое участие в народных увеселениях, было в крайней тревоге; существовала тайна, которую все заботливо скрывали и которую все-таки каждый знал, а именно, что здоровье императрицы Елизаветы Петровны ежедневно ухудшалось и что почти каждый час можно было ожидать наступления рокового кризиса для повелительницы обширного государства.
Однако при дворе уже давно не было такого блеска и такого оживления, как именно теперь. Каждый день приносил новые празднества, каждый вечер окна Зимнего дворца сияли огнями, придворное общество собиралось в залах на любимые императрицею маскарады или на театральные представления, в которых директор труппы Волков[5] со своими актерами разыгрывал пьесы бригадира-поэта Сумарокова[6], или переводы мольеровских комедий, или пантомимы-балеты в самой блестящей постановке. На каждом празднестве императрица появлялась пред собравшимся двором роскошно одетая, вся блистая бриллиантами, но в то же время было ясно видно, какие губительные успехи делала болезнь в своем разрушительном ходе: все глубже вваливались щеки государыни, все лихорадочнее горели ее впавшие глаза, все острее и строже становились черты ее лица под влиянием скрываемого страдания. На каждом празднестве придворные радостно сообщали друг другу о том, что императрица все здоровеет и молодеет, но вместе с тем в душе все отлично понимали, что дни ее жизни и правления сочтены. Вследствие этого взоры всех были обращены на будущее, которое по существующему праву должно было принадлежать великому князю и наследнику престола Петру Федоровичу. Но императрица еще держала скипетр в своих руках, она еще имела власть. Вследствие этого каждый боязливо сохранял величайшую осторожность, чтобы не возбудить подозрения в том, что его взоры помимо царского трона направлены на того, кто вскоре должен на него вступить.
К тому же и последнее также не было бесспорным. Закон Петра Великого, который со смерти этого могущественного основателя новой русской монархии оставался неприкосновенным, давал каждому государю право, невзирая на династическое родство, свободно назначать себе наследника. Так, Екатерина I, в жилах которой не текла ни русская, ни княжеская кровь, на основании этого закона и завещания своего супруга, вступила на всероссийский престол.
Хотя великий князь Петр Федорович и был законным образом признан наследником престола, все же императрица в последние часы своей жизни могла распорядиться иначе, и было вовсе не так невероятно, чтобы она не имела подобных мыслей, тем более что ей не пришлось бы искать своего преемника вне пределов династии Петра Великого. Ведь еще был жив несчастный Иоанн Антонович[7], который год императорствовал в колыбели. Но еще более возможным казалось назначение наследником молодого великого князя Павла, которого Елизавета Петровна всегда держала при себе и к которому питала необыкновенную нежность; к тому же при этом не пришлось бы делать никаких изменений в прямом престолонаследии, а надо было только потребовать от Петра Федоровича его личного отречения от престола. При таком решении императрица могла рассчитывать не только на поддержку влиятельных вельмож, но и на армию, и на духовенство – эти два оплота русского народа, так как великий князь из-за своего преклонения пред прусским военным искусством не был любим солдатами, а духовенство подозревало его в склонности к лютеранской вере и обвиняло его в том, что он только внешним образом исполняет обряды православной Церкви.
Мысль о подобном разрешении вопроса казалась пугливо настроенному обществу еще более правдоподобной потому, что государыня отдала строгий приказ докладывать ей о всех лицах, желавших представиться великому князю, после чего она сама решала, могут ли те быть допущены или нет. Сам великий князь и его супруга должны были испрашивать разрешения у государыни, если хотели, даже для простой прогулки, выехать из Зимнего дворца. Пред помещением великокняжеской четы стоял усиленный почетный караул, и командующий им офицер со всей почтительностью, но весьма решительно потребовал однажды от великого князя указания на разрешение императрицы, когда он хотел покинуть свои комнаты.
Наследник престола и его супруга, собственно, жили в Зимнем дворце как пленники, хотя аккуратно появлялись со своей маленькой свитой на всех придворных празднествах; на торжественных обедах они также занимали свои почетные места около императрицы, но последняя, казалось, едва замечала их и каждый раз приветствовала холодным, официальным поклоном, в котором выражалось столько же высокомерного презрения, сколько антипатии и отвращения, так что никто из придворных в присутствии императрицы не решался иначе выразить свое отношение к великокняжеской чете, как только немым, официальным поклоном в их сторону.
Весьма естественно, что все придворное общество находилось в постоянно возрастающей тревоге, которая передавалась и другим классам столичного населения, так как от вопроса о будущем наследнике, при неограниченном правлении русских монархов, всецело зависело и благосостояние каждого отдельного лица. Но и в народе никто не осмеливался говорить об отношениях при дворе, о предположениях в будущем и даже о состоянии здоровья императрицы, так как еще ужаснее, чем когда-либо, над всей столицей, над всей страной, вплоть до провинциальных городов, местечек и сел, тяготел страшный гнет всюду проникавшей, все слышавшей, все опутывавшей Тайной канцелярии[8], во главе который был граф Александр Иванович Шувалов[9]. Казалось, что правительство стремилось вырвать с корнем всякое сомнение в своей прочности и долговечности усиленной деятельностью и беспощадной жестокостью. Часто совершенно невинные лица из-за выраженного любопытства или интереса к болезни императрицы были схватываемы и после тайного суда отправляемы ночью в Сибирь.
В это время всеобщей неуверенности и тревожного беспокойства в столицу, по внешности кипевшую полным радостным оживлением, прибыл молодой барон фон Бломштедт. Молодой человек, обладавший большими средствами, приехал в сопровождении камердинера и трех лакеев в удобной дорожной карете и остановился, после просмотра его документов, в элегантной, снабженной всеми европейскими удобствами гостинице на Невском проспекте.
После того как он занял помещение, соответствующее его положению и богатству, он освежил свой туалет, подкрепил себя после дороги прекрасным обедом, приготовленным по всем правилам французской кухни, а затем велел служившему ему лакею попросить хозяина.
С того дня, как он покинул отцовский дом и своих друзей в Нейкирхене, Фриц сильно изменился. На родине он был еще почти ребенком и жил в зависимости от воли не терпевшего возражений отца. Во время пути, в который гордый барон отправился с подобающим его имени блеском, он стал чувствовать свою самостоятельность. Он поехал через Берлин, где, благодаря своим родственным связям, был принят с распростертыми объятиями при дворе и в высших слоях общества. Побуждаемый к продолжению пути священной обязанностью, взятой им на себя, и страстным желанием возможно скорее вернуться к любимой Доре с известием о спасенной чести ее несчастного отца, Бломштедт покинул Берлин, где он в первый раз увидел большой свет, в первый раз независимо и самостоятельно вступил в общество, ощущая в себе перемену чувств и воззрений. В его душе поселилось гордое сознание своего достоинства, а вместе с тем столь присущая юности сильная жажда одурманивающих жизненных наслаждений. Затем он прожил некоторое время, по приказанию своего отца, в курляндской столице Митаве, и хотя там, вследствие отсутствия герцога, и не было придворной жизни, он все же был прекрасно принят богатым, гордым, любившим пышную жизнь курляндским дворянством. В честь него давали блестящие празднества; члены различных политических партий, ввиду его поездки к великому князю, который, быть может, в скором времени, вступив на престол, мог иметь решающее влияние на судьбу их герцогства, придавали Бломштедту даже такое большое значение, что проснувшееся в нем самосознание пробудило в нем первые проблески честолюбия. Неопределенные мечты наполняли его душу. У его герцога, к которому он ехал теперь, быть может, в скором времени будут сосредоточены в руках все нити судьбы европейских народов; невольно его сердце трепетало от гордой жажды сыграть в этом великом деле и свою маленькую роль.