Говард Фаст – Повести и рассказы (страница 134)
— Да, это мне известно, — согласился Коэн.
— Ну так как же я могу быть коммунистом?
— Говард, — наклонился ко мне Коэн, — успокойтесь и выслушайте меня. Никто вас с работы не гонит. Вы остаетесь у нас. Просто в настоящий момент заокеанские назначения… э-э… как бы скзать… дело чрезвычайно тонкое. Возможно, со временем ситуация изменится. А пока вы поработаете в отделе публикаций…
— Чрезвычайно тонкое! И вы мне это говорите после того, как я столько времени проработал здесь?! Да и чем я буду заниматься в отделе публикаций? Писать дурацкие брошюры и потихоньку прокисать здесь? Вы что, сами не видите, какой это идиотизм? Сегодня я любимец Рузвельта, а завтра — коммунистический агент? Нет, так дело не пойдет.
— Помолчите немного и послушайте, — Коэн порылся в какой-то папке у себя на столе и достал лист бумаги. — Слушайте! Я вас в этом не обвиняю. И Элмер Дэвис тоже. Это исходит от Эдгара Гувера и ФБР. — Он зачитал имена четырех дикторов из нашего, английского пула и еще трех — из службы новостей на венгерском, немецком и испанском. — По сведениям Гувера, все это активные члены компартии.
— Насчет венгра это была для меня не новость. У нас даже шутили, что при замещении этой вакансии выбор небогатый — между коммунистом и наци. Что касается других, то подозрения, конечно, могли возникнуть, но я просто об этом не думал. Плевать мне на то, коммунисты они или нет; это здравомыслящие люди, они понимают, каковы ставки в этой войне, и позиция у них всегда конструктивная. Что же касается меня, то да, за все время своей службы в ДВИ я неизменно отказывался участвовать в антисоветской или антикоммунистической пропаганде. Хотя давление было, и исходило оно не от Дэвиса, Барнса или Хаусмена, а от группы парней, работавших на коротких волнах, — они просто помешались на своем антикоммунизме: постоянно интриговали, сколачивали группы и группки; до меня доходили слухи и сплетни, а иногда и официальные сообщения от одного из правительств в изгнании, работавшего в Лондоне. Все это — а ведь и то, и другое, и третье было в основном антисоветского содержания — я в своих передачах не использовал, ибо считал, что Советский Союз, самый мощный из наших союзников, платит слишком большую цену за победу над фашистами. Такая моя позиция не могла остаться незамеченной.
— Как уже говорилось, я гордился и даже кичился своей работой — для человека моего возраста и происхождения это было естественно. Для нас Вторая мировая война являла собой крестовый поход против зла, и мы участвовали в этом походе, испытывая чувство почти религиозное. Работая в ДВИ, я никогда не скрывал своих мнений. Однажды к нам зашел молодой Артур Миллер и весь вечер убеждал, что исторический материализм — единственный путь к правдивой литературе. Тогда это произвело на меня впечатление, и на следующий день за обедом я сам заговорил на эту тему. За столом сидело шестеро. Начался спор, один из собеседников набросился на Миллера и на меня — коммунисты, мол, проклятые. Был Миллер коммунистом или нет, понятия не имею, но, сказал я, если он коммунист, то и я коммунист, и ничего дурного в этом не вижу. Это было на меня похоже — говорить, не заботясь о возможных последствиях. Так что не могу утверждать, будто слова Коэна так уж меня поразили; я был возмущен, раздражен, но не поражен и сказал ему: либо меня посылают в Северную Африку, либо я ухожу.
— Да не надо вам никуда уходить, — ответил Коэн. — Дэвис того же мнения. Вам тут найдется серьезная работа.
— Брошюры? И речи быть не может.
— В прошлом месяце, — сказал Коэн, — мы сбросили на Европу миллион листовок. Это серьезное дело.
— Возможно. Но не мое. Если нет возможности послать меня за океан в качестве работника ДВИ, что ж, придется поискать что-нибудь другое. У меня просто нет иного выхода.
— Вы мне окажете личное одолжение, если останетесь. Да не только мне — всем нам. — Он почти умолял меня. Полагаю, уже тогда начиналась «охота на ведьм» — не только в Департаменте военной информации, но и в Департаменте стратегических служб, впоследствии преобразованном в ЦРУ, а также в военной и флотской разведках, — охота на ведьм, которая медленно, но верно перерастет в страх, преследовавший Америку на протяжении десяти лет. Впоследствии эти годы назовут периодом маккартизма. Мне кажется, Дэвис и Коэн рассчитывали в своей организации как-то этому безумию противостоять, о чем свидетельствует поведение последнего в разговоре со мной. Но тогда я был слишком зол, чтобы беспристрастно оценить ситуацию.
Неделю спустя я получил следующее послание:
Десять дней спустя я сложил книги и бумаги, которые мне хотелось сохранить, и в последний раз вышел из своего кабинета. Впервые я переступил его порог 10 декабря 1942 года. Последним был день 1 февраля 1944-года.
Не хотелось, чтобы создалось впечатление, будто все это время я работал в Департаменте военной информации, даже не подозревая, что среди моих коллег есть члены компартии. Их не могло не быть, ибо именно коммунисты лучше других разбирались в мировой политике и к тому же наделены были чувством патриотизма, в проявлениях которого доходили даже до смешного. Нелегко представить себе задачу для нынешнего историка более трудную, нежели описание борьбы компартии на протяжении 30 — 50-х годов, ибо сразу по окончании Второй мировой войны американские правители развернули гигантскую кампанию клеветы на коммунизм, воспитывая в ненависти к нему миллионы людей и нанимая для выполнения этой задачи бессчетное количество журналистов и вообще пишущих людей — чтобы достучаться до каждого. Поэтому в попытках объективно и правдиво написать об американском коммунистическом движении сталкиваешься с необычной проблемой: решаема ли она вообще, учитывая эти обстоятельства? Не знаю. Давно уже я утратил веру в чью-либо объективность, в том числе и собственную. Пожалуй, произошло это через пять лет после отставки из ДВИ, когда я комментировал судебный процесс над одиннадцатью коммунистическими лидерами, обвиненными в покушении на насильственное свержение существущего строя. Помню, стою я в большом мраморном вестибюле здания суда в Нью-Йорке на Фоли-сквер, беседую с одним из адвокатов защиты, здоровяком-ирландцем из Филадельфии, а мимо проходит Говард Рашмор. Тогда он работал в «Нью-Йорк джорнэл америкэн» и был, наверное, коренником в херстовской упряжке борцов с красными и профессиональных антикоммунистов.
Кивнув в его сторону, я сказал адвокату:
— Знаете, кто это? Это сукин сын Говард Рашмор.
На что адвокат ответил:
— Да бросьте вы, Говард, вы только потому ненавидите его, что он —
По-моему, ни до того, ни после не слышал я в своей жизни слов, которые оказали бы на меня столь сильное воздействие, и, сочиняя эти мемуары, я стараюсь постоянно держать их в памяти.
Я вовсе не утверждаю, будто коммунисты из ДВИ — невинные овечки, просто тогда мне было совершенно все равно, являются ли люди, с которыми я разговариваю и работаю, коммунистами или не являются; и, уж конечно, не были они в моих глазах потусторонними существами. Я родился в 1914 году, а в этом поколении не было человека хоть с единой извилиной в мозгу и хоть с зачаточным общественным самосознанием, который бы взрослел, не ведая о существовании коммунизма и коммунистической партии.
Наша семья всегда жила в бедности, но при жизни матери мы, дети, никогда не отдавали себе отчета в том, что мы — бедняки. Мой отец, Барни Фаст, работал всю свою жизнь. Он родился в 1869 году в городке Фастов на Украине; в Америку попал девяти лет от роду, вместе со старшим братом Эдвардом. Эмиграция переименовала Фастов в Фаст, дала эту фамилию отцу, и она прижилась. Четырнадцати лет отец стал подручным горнового; здесь, в открытых печах, придавали форму сварочной стали, которая тогда широко использовалась в строительном деле; потом технология изменилась, он стал кондуктором одного из последних в городе фуникулеров. Далее — оловянная фабрика, и наконец — швейная мастерская, где он служил закройщиком. Никогда больше сорока долларов в неделю отец не зарабатывал. Это был славный и добрый человек, джентльмен в истинном смысле этого слова, но смерть жены выбила его из колеи. Я знаю, что его любили несколько женщин, но больше он так и не женился. Женись он, и моя жизнь, вполне возможно, сложилась бы иначе, а так мы с братом с утра до вечера были предоставлены самим себе, никто за нами не присматривал, никто не кормил.