Гор Видал – Питер Саржент. Трилогия (страница 5)
— Прошлогодний снег, — закончил я, гордясь, что смог обыграть такой расхожий штамп. — А как на самом деле?
— Что — на самом деле?
— Он чист как… Я хочу сказать, он коммунист?
— Господи, откуда мне знать? По мне, он может быть хоть анархистом. Меня интересует лишь одно — успех премьеры. А кроме того, какое отношение может иметь политика к «Затмению»?
— Что это такое?
— Это название нового балета. Я бы хотел, чтобы вы побывали на генеральной репетиции. Сегодня, в половине третьего. Вы сможете составить некоторое представление о труппе, встретиться с людьми и все такое. Поговорите с Уилбуром; он полон идей, как справиться с этим… Пожалуй, у него этих идей даже чертовски многовато.
— Это означает, что я официально нанят на работу?
— С этой минуты и до конца сезона… то есть на две недели. Если к тому времени, когда мы отправимся в турне, проблемы не исчезнут, можете ехать с нами по крайней мере до Чикаго… если это вас устроит.
— Посмотрим, — хмыкнул я.
— Вот и отлично, — мистер Уошберн поднялся и я тоже. — Возможно, до половины третьего вы захотите как-то подготовиться. Можете воспользоваться соседним кабинетом… Мисс Роджер вам покажет.
— Прекрасно, — кивнул я, и мы торжественно пожали руки.
Я был уже на полпути к двери, когда мистер Уошберн заметил:
— Думаю, следует вас предупредить, что балетные артисты — народ излишне темпераментный. Не принимайте их слишком всерьез. Их маленькие ссоры всегда производят гораздо больше шума, чем того заслуживают.
В свете дальнейших происшествий это оказалось явной недооценкой ситуации.
2
До разговора с Айвеном Уошберном я мог ходить или не ходить на балет, а так как с самого начала я был занят тем, что писал театральные обзоры для Милтона Хеддока из «Нью-Йорк Глоуб», то я на него и не ходил. Кроме того, чтобы делать работу мистера Хеддока не хуже, чем свою, мне приходилось упираться так, что оставалось слишком мало свободного времени, особенно между половиной девятого и одиннадцатью вечера. Видит Бог, мистер Хеддок был прекрасным критиком и еще более прекрасным человеком, и к его обзорам в «Глоуб» прислушивались гораздо больше, чем к любым другим.
Так продолжалось все то время, пока их писал я — то есть с 1947 по 1949 год; позднее, как мы говаривали в армии, меня из «Глоуб» поперли.
Я не хочу сказать, что мистер Хеддок, который начал писать о театре в год моего рождения, не мог бы сделать эту работу лучше меня… Он-то, конечно, мог, но есть известные пределы совмещения работы с шотландским виски без воды и льда, принятым прямо из бутылки в тиши уютного кабинета либо из потайной фляжечки времен сухого закона, если дело происходит в театре — он в пятом ряду, а я сразу за ним в шестом, — с инструкцией толкать его, если он начинал слишком громко храпеть.
В любом случае начало было прекрасным. Мистер Хеддок отечески меня опекал (хотя у него зачастую возникали проблемы с правильным произношением моего имени), а мне представилась приятная возможность наслаждаться своим авторством без какой-либо правки: он никогда не менял в моих отчетах ни строчки даже в тех нечастых случаях, когда вообще удосуживался их прочесть. Отсутствие признания со стороны читателей меня никогда не волновало. В конце концов, я выпускник Гарварда 1946 года (к моему возрасту следовало приплюсовать еще три года, проведенных на службе Родине в одном военном захолустье). Большая часть моих сокурсников все еще боролись за выживание на нижних уровнях разных рекламных фирм. Другие анонимно подрабатывали в «Тайм» или «Лайф» и безуспешно пытались отстаивать свои либеральные убеждения.
Во всяком случае, три года работы театральным критиком в «Глоуб» настолько уверили меня в своих силах, что я совершил ошибку, попросив повышения в самый неподходящий момент. Ошибка в выборе времени могла объясняться моей чрезвычайной молодостью и естественным невежеством, если воспользоваться словами мистера Хеддока, в свою очередь цитировавшего выпускающего редактора. Но поскольку я, к своему несчастью, сформулировал просьбу в форме ультиматума, пришлось подать в отставку.
Мистер Хеддок в день моего ухода выглядел очень расстроенным и огорченным и сказал на прощанье:
— Джим, все, что ни делается, к лучшему.
Меня зовут Питер Катлер Саржент Второй, но какая в конце концов разница? Я пожал ему руку и сказал, что все, чему я научился, я перенял от него… Старому дураку это очень понравилось.
Так что к тому времени я уже больше года занимался отношениями с общественностью и рекламой. Фирма моя состояла из дамы средних лет и шкафа с документами. Дама, мисс Флин, заменяла мне совесть и очень чутко ко мне относилась, постоянно напоминая, что деньги — это еще не все и что Иисус страдал за мои грехи. Она была баптисткой и очень строго осуждала любые моральные слабости.
Я глубоко уверен, что она согласилась у меня работать, потому что я бросал вызов ее лучшим побуждениям, тому евангелическому духу, который неукротимо пылал в ее плоской груди. Она еще надеялась меня спасти. Мы оба с этим согласились. Но одновременно она прекрасно помогала мне в работе, не отдавая себе отчета, что участвует в обширном заговоре по обману общественности, давно затеянном людьми моей профессии.
— Мисс Флин, мне предложили работу.
— Танцовщицы? — Она внимательно смотрела на меня, строго поджав бледные губы. Женщины в трико были для нее танцовщицами, а не балеринами.
— На две недели, начиная с сегодняшнего дня.
— Очень рада за вас, мистер Саржент, — сказала она таким тоном, словно прощалась с лучшим другом на берегах Стикса.
— Я тоже очень рад, — кивнул я и выдал несколько инструкций насчет других текущих дел (компания по производству шляп, актриса телевидения и вечерняя школа). Потом покинул свой офис на Медисон-авеню — комнатушку у лестницы — и зашагал в Метрополитен-опера, оставив совесть дожидаться более удобного момента.
Мистер Уошберн встретил меня у входа и провел мимо нескольких гримерных с дверями нараспашку к лестнице, которая вела вниз, непосредственно к обширной сцене. Все вокруг были ужасно взволнованы. Маленькие толстушки сновали взад-вперед с костюмами, танцовщицы в трико отрабатывали трудные па с отрешенными лицами, как у спортсменов, поднимающих тяжести, или поваров в ресторане, разбивающих яйца на огромную, как окно, стеклянную сковородку. Рабочие, таскавшие декорации, кричали друг на друга и переругивались с танцовщицами, которые путались под ногами. В оркестровой яме разыгрывающиеся музыканты подняли ужасную какофонию. Но сам огромный зал, весь в красном с позолотой, был пуст и выглядел достаточно зловеще.
Так показалось мне, хотя, Господь свидетель, для этого не было никаких оснований.
— Репетиция вот-вот начнется, — сказал импресарио, когда мы миновали группу танцовщиков в трико и рубашках с короткими рукавами, — стандартных костюмах для репетиций. И юноши, и девушки показались мне очень, симпатичными. — Немного погодя я вам представлю исполнителей заглавных партий, — продолжал мистер Уошберн. — Если вы…
Но тут ему кто-то помахал рукой с другого конца сцены, он поспешил туда, оставив фразу незаконченной.
— Вы — новенький? — спросил женский голос за моей спиной.
Я обернулся и увидел премиленькую девушку в черном трико и белоснежной безрукавке, сквозь которую просвечивали ее маленькие изящные груди. Она расчесывала волосы цвета червонного золота и держала в зубах резиновое кольцо, что вовсе не способствовало дикции.
— Ну, в каком-то смысле можно сказать и так, — кивнул я.
— Вам лучше бы переодеться… Меня зовут Джейн Гарден.
— А меня — Питер Саржент.
— Вам следует поторопиться. Сегодня нужно будет прогнать всю сцену, — она отбросила волосы назад и пропустила их через резиновое кольцо, которое до этого держала во рту. Они стали похожи на конский хвост, на очень симпатичный хвостик.
— Переодеться прямо здесь?
— Не говорите глупостей, мужские гримерные на втором этаже.
Пришлось ей объяснить, кто я такой, и она захихикала. Голос у нее был низким, а глаза, как я успел заметить, — голубые и холодные.
— Вы что-нибудь понимаете в балете? — спросила она, с тревогой покосившись на других танцовщиц. Однако те еще не были готовы. Оркестранты все еще разыгрывались. Солисты пока не появились. Шум стоял просто оглушительный.
— Не очень, — сознался я. — Вы из солисток?
— До этого мне слишком далеко. Хотя меня назначили дублершей…
— Чьей именно?
— Эллы Саттон. Она — звезда… Я имею в виду — звезда в этом балете. Вообще-то она из второго разбора… С Иглановой не сравнить.
Кто такая Игланова, я знал. Думаю, каждый, кто хоть что-то слышал о балете, должен был знать про Анну Игланову. Я читал о ней только сегодня утром, перед встречей с мистером Уошберном, чтобы не выглядеть полным невеждой. Правда, вскоре я выяснил, что текст в программках не слишком совпадал с действительностью, хотя что-то общее между ними было.
Действительно, она была звездой во времена Нижинского, истинно русской балериной старой императорской балетной школы. Но ей был пятьдесят один, а не тридцать восемь, она пять раз побывала замужем, а не один, и она не была величайшей балериной времен Дягилева, — ее считали одной из самых слабых солисток его труппы. Откуда современникам было знать, что у нее суставы как шарикоподшипники, а легкие — как насос и что с такими данными она переживет всех сверстников и будет царить, как живая легенда, так что один ее выход на сцену будет приводить в восторг публику, вызывая слезы ностальгии на глаза людей, которым довелось увидеть балет только после последней войны.