Глеб Шульпяков – Батюшков не болен (страница 94)
Надо полагать, Оленин догадывается, что его подопечные живут не так, как ему хотелось. Он ищет наставника через главу русской дипломатической миссии в Риме – Андрея Яковлевича Италинского. Но престарелый дипломат смотрит на художников лишь с прикладной точки зрения: как на потенциальных осведомителей (всё-таки у них международный круг общения). Он предлагает сомнительную роль лидера колонии Оресту Кипренскому. Но Кипренский не желает шпионить за собратьями по цеху. Остаётся безотказный Фёдор Михайлович. Старейший из русских художников в Риме, Матвеев приехал в Италию ещё до рождения Батюшкова. “Сорок лет прожил он в Риме и никакого понятия о России не имеет…” – замечает Константин Николаевич. “…часто говорит о ней, как о Китае, но зато набил руку и пишет водопады тивольские часто мастерски”.
Действительно, Матвеев прожил в Италии долгую жизнь и согласен на любую роль, лишь бы спокойно закончить дни, а не возвращаться на родину. Хотя “…он что может об нас сказать? – замечает в письме Гальберг. – Мы только изредка с ним встречаемся в Кафе Греко, и то по вечерам, когда он уж на всё сквозь стакан смотрит”.
Дешевизна еды и, в особенности, вина в Риме и сегодня, и тогда подкупает. Художники почти ежедневно сходятся в кафе, чтобы пить, рассуждать и сплетничать. Самое частое их пристанище – кафе Greco на via Condotti, которая начинается прямо от подножия Испанской лестницы. Мы знаем это кафе по визитам Гоголя, немцы – по визитам Гёте, англичане – Байрона. Однако не только “селебрити”, но и Щедрин, и Кипренский, и другие художники со всего европейского мира – здесь тоже столовались, причём не проездом, как Гёте, а годами. Именно для них на стойке помещался деревянный ящик для писем, ведь художники часто меняли места жительства и самым надёжным адресом оставалась закусочная. “Туда приходят все письма, – вспоминает ученик Уткина гравёр Фёдор Иордан, – и заветный ящичек, находящийся на полочке за спиной кофейщика, которого обязанность и разливать кофе, и подавать спрашивающему ящичек, в котором находятся все заграничные письма, которые каждый художник пересмотрит. Этот ящичек был полон и радости, и неутешной скорби в случае потери кого-либо дорогого сердцу на родине”.
Ящик этот, к слову сказать, и сегодня на месте.
Батюшков не мог не бывать у Greco. А возможно, он предпочитал кафе Lepre, в переводе русских художников – “У Зайцева”. Кафе буквально напротив. Оно знаменито официантом Орильо, ходившим с Наполеоном на Москву, и меню из пятисот блюд, из которых, правда, готовят лишь сотню. Это кафе тоже сохранилось во множестве воспоминаний. Но Lepre повезло меньше, чем Greco – к нашему времени от него ничего не останется. Правда, если через арку дома № 11 зайти во двор, зайца можно всё-таки обнаружить. Он – в нижней части герба, который вмонтирован в стену. Это герб маркиза Карло Лепре, владельца дома.
Итак, от Испанской лестницы по via Sisitina – через площадь Barberini – вверх на холм Pincio – там и живут художники. Если Батюшков явился с визитом с утра, то застал Рим во всём обаянии будней. Из окна, где живут Щедрин с Гальбергом, хорошо видно окна напротив. Склонив голову над столом, в комнате сидит римлянка и вычёсывает вшей. Через минуту в окне уже пусто, девушка на улице. Она устроилась на пороге дома. В ногах у неё тазик. Она чистит овощи (а может быть, в руках у неё штопка). Ещё минута – и вокруг собираются соседки и начинают шумно обсуждать что-то. Их гомон перекрикивает разносчик воды. А можно вместо воды купить кружку козьего молока (в Риме пьют исключительно козье молоко) – пастух со своими козами тоже здесь. Следом за козами тянется церковный сборщик – монах-францисканец, а за ними еврей-старьёвщик с криками “Абито веккио!” А вот и слепой нищий, остановившись перед окнами, читает псалмы. “Словом сказать, беспрестанно какие‑нибудь явления”, – сообщает в письме Щедрин.
Батюшков прибывает в Италию в особое время: карнавал. В один из дней они с Щедриным даже оказываются в его гуще. Грохот пушки с Капитолийского холма – и с piazza del Popolo по Corso начинает движение бесконечный караван повозок. В экипажах арлекины, пьеро, пульчинеллы, коломбины. Переодетые весталками девушки бросают в толпу конфеты из муки и мела. Их покупают только для того, чтобы пачкать друг друга. Конфеты падают даже с неба – жители верхних этажей забрасывают процессию с балконов. Сюртук Батюшкова давно побелел от мучной пыли, которая висит в воздухе. В лицо ему тычет фонарём Диоген. Визг, смех, улюлюканье. Римляне обожают издеваться над приезжими, ведь сословных границ в дни карнавала не существует. Батюшков и Щедрин – колоритная пара: высокий красавец и маленький, похожий на птицу человек с живым взглядом разбегающихся глаз. То подскочит некто в дурацком парике и давай пребольно охаживать веником, якобы чистит от мела. Другой ряженый размахивает угольной головёшкой и тут же головёшкой рисует с тебя карикатуру. Всякий из толпы норовит задеть, пожать руку, одёрнуть, окрикнуть – и все дурачатся как дети. Интроверту нелегко сносить подобное панибратство, и вскоре Батюшков с Щедриным продираются сквозь толпу к выходу с улицы. Самого феерического зрелища они, скорее всего, не увидят. Между тем на город падают стремительные зимние сумерки. Тьма на Corso озаряется тысячами огней. Карнавал зажигает светильники и свечки. Огненная река течёт и переливается. Свечки то вспыхивают, то гаснут. Римляне с азартом предаются новой забаве – тушить огоньки друг у друга. “С высших этажей на нижние опускают на струнах платки, чтобы тушить свечи своих антиподов. Дамы с тою же целию выскакивают из экипажей; мужчины бросаются в экипажи; с балконов шестами машут на зажжённые рычаги в колясках, до которых низким пешим достать, трудно; употребляют все утончённейшие способы тушения, и при всяком успехе свист, гам, хохот и крики senza moccolo! срамят потухшую коляску. Зрелище неподражаемое!”[64]
Это восьмой, последний день карнавала. Его завершают обильным домашним застольем или визитом в театр, ведь завтра начинается пост и тысячи горожан с утра потянутся по обсыпанным мукой и пеплом, испачканным углём, закапанным воском улицам в храмы.
“Memento homo, quia pulvis es in pulverem reverteus”, – огласит своды церкви священник. “Помни, человек, что ты прах и в прах возвратишься”.
“Рабом родится человек, рабом в могилу ляжет…”
Батюшкову понравилось бы это латинское изречение.
Золотой век
Этим стихотворением Шиллера можно было бы предварить любое паломничество на родину античной древности. Умственный, душевный, эмоциональный кризис, охватывающий человека на руинах Афин или Рима – в особенности художника эпохи, для которой Античность есть образец для подражания, – неизбежен. Рецептов преодоления не существует. Каждый обречён переживать его силой собственного дара и разума, духа и сердца, творческой воли и воображения. Этот кризис подобен “иерусалимскому синдрому”, когда человек, попадая в место, где разворачивалась евангельская драма, не в состоянии совместить её с тем, что видит.
Жанры, сюжеты и даже самый образ мысли, которыми пользуются художники Европы, разработаны в Античности и заимствованы оттуда же. Приспособленная к национальному языку и традициям конкретной страны, античная культура может послужить образованию национальной литературы, которая в некоторых случаях и сама становится катализатором, “заражая” своей “античностью” культуры ещё более периферийные, например русскую. И тогда не Тибулл или Гораций – а француз Эварист Парни и его салонная “античность” становятся объектом отклика. То же самое происходит и с “немецкой античностью”, когда Гораций в переводах Кристофа Виланда или “Илиада” в гекзаметрическом переложении Иоганна Фосса – подталкивают русских поэтов, например Гнедича, к собственному творческому решению.
Не только Гомер и Гораций – но и Шиллер, и Виланд, и Фосс!
Весь XVIII век дышит и пишет Античностью. Она – крыло, которое сообщает поэзии подъёмную силу для преодоления низменной реальности; для восхождения к эстетическому и идейному порядку. Ломоносов реформирует русский язык через риторику древних латинских авторов и силлогизмы византийских греков. Его представление о мире, где существенней то, что ближе к порядку, космосу, гармонии – имеет античные корни, укреплённые современными открытиями в области физики, тоже по-своему упорядочивающими мироздание. Державин пишет оды в античном, риторическом духе. Пусть и проскочит у него строфа или целая сцена из “подлой” жизни в “забавном русском слоге” – они только подсвечивают высокие государственные нужды, о которых печётся автор. Державин в роли поэта – деятель на общественном поприще. Множество его парадных портретов говорит о том, что художник изображает не стихотворца, а новый государственный чин, им заслуженный.
Шиллер написал несколько “античных” стихотворений и теоретических очерков. Пафос его мысли особенно хорошо слышен в “Богах Греции”. Стихотворение 1788 года, оно несёт отпечаток идей Винкельмана, чьи книги об античном искусстве были настольными у веймарских классицистов. Гармоничный, свободный, спокойный, красивый, знающий меру, за которой кончается власть разума и начинается мир естественных тайн, оживляемых лишь воображением художника – мир единый, слитный, просветлённый – этот “винкельмановский” мир Древней Греции исчез навсегда. Но в “песнопениях”, которые нам остались, в образцах пластического искусства – он бессмертен и по-прежнему взывает к современному человеку. “Обладая одновременно полнотой формы и полнотой содержания, – говорит Шиллер, – одновременно мыслители и художники, одновременно нежные и энергичные, – вот они перед нами в чудной человечности объединяют юность воображения и зрелость разума”. Современник Шиллера, художник, вынужден жить и творить перед лицом исчезнувшей гармонии. Она его арбитр, его соперник, его искушение и цель, сколь недостижимая, столь же и возвышающая.