Глеб Шульпяков – Батюшков не болен (страница 81)
Если бы стихи расположились в хронологическом, а не в жанровом, порядке, книга напоминала бы тоннель. Но Батюшков не зря называет книгу “дедалом” – как в лабиринте, в ней множество “жанровых” коридоров. Они расходятся в разные стороны и как бы приглашают сделать выбор. Путешествие к выходу из лабиринта важнее самого выхода, тем более, что он – “выход” – заявлен Батюшковым буквально в следующем стихотворении. Никакой тайны тут нет, “доверенность творцу” и есть такой выход, “…и краше всех / Даров – надежда лучшей жизни!” (“Надежда”). Но если “хеппи-энд” с обретением Бога известен, значит, смысл в самом лабиринте, смотрим же мы “Гамлета”, зная, чем всё закончится. Лабиринт или витраж – стихи в книге разворачиваются не во времени, а в пространстве. Перед нами картина души поэта, карта. Внутренний мир, состоящий из мыслей, переживаний и памяти о них. На карте все они рядом. Значит, рядом и прошлое, и настоящее. То, что было, если оно запечатлелось в сердце, никуда не исчезнет, как бы говорит книга. Сополагаясь одно подле другого, разное прошлое образует лабиринт, по которому в настоящем бродит и поэт, и его читатель.
Весной 1817 года поэт Байрон заканчивает большую элегию “Жалобы Тасса”. Он только что вернулся в Рим из Феррары, где осмотрел госпиталь Святой Анны, точнее, его темницы для умалишённых, в одной из которых провёл семь лет в одиночном заточении великий Торквато.
В Ферраре Тассо занимал должность придворного поэта. Но в один день прежняя жизнь закончилась. Красивая легенда рассказывает, что поэт попал в темницу из-за безответной любви к Элеоноре, сестре покровителя и мецената Тассо – феррарского герцога Альфонсо д’Эсте. Оскорблённый притязаниями поэта, тот заточил его. Наказание было тем ужаснее, что психически здоровый человек был объявлен сумасшедшим. Ни судебного защитника, ни священника ему в таком случае не полагалось. Семь лет он провёл в полном одиночестве и не сошёл с ума чудом. Однако здоровье и поэтический дар навсегда утратил. Тассо больше не написал ни строчки, а от прежних сочинений отрёкся и даже великую эпопею “Освобождённый Иерусалим” – завещал сжечь.
Поздние изыскания убедили историков, что причина опалы поэта была не в его дерзкой страсти, а в придворных интригах, повод которым дал сам Тассо, искавший покровительства “на стороне”. Этого “искания” не смог простить ему мнительный и заносчивый герцог. Однако Байрону было известно только то, что было известно всем. Большая часть его элегии – апология безответной любви, чьё вечное сияние освещает душу, даже если человек заперт в тюремной клетке. Очень “жуковское” наблюдение, согласимся. Вторая “точка опоры” в стихотворении – убеждение поэта, что в исторической перспективе художник всегда побеждает тирана: “Из мрачных стен тюрьмы отныне я создам / На поклонение народам – светлый храм. / И ты разрушишься, бездушная Феррара, / Трон герцогский падет, тебя постигнет кара, / И гордые дворцы разсыплются во прах, / И будет пустота в разрушенных стенах. – / Но лишь одно тогда беречь ты будешь свято: / Венец единый твой – безсмертный лавр Торквато”[54].
Так оно, в общем, и случилось. Герцог закончил дни бесславно, а культурный паломник и по сей день едет в Феррару, чтобы увидеть темницу поэта: символ великого противостояния и любви.
Одним из стихотворений, “закрывающих” книгу Батюшкова, станет элегия “Умирающий Тасс”. Ничего из того, о чём писал Байрон, в этом стихотворении нет, и даже имя возлюбленной поэта упоминается лишь однажды. Байрон и Батюшков напишут каждый своего “Тасса” почти синхронно, однако насколько разными будут эти вещи!
Место действия элегии Батюшкова – Рим, Яникулум, монастырь Святого Онуфрия. Тассо освобождён и прибывает в город, где его будет венчать лаврами лучшего поэта Италии сам папа римский. Выше награды невозможно представить. Однако у судьбы свои намерения. Буквально за сутки она ставит точку, Тассо умирает. Элегия Батюшкова – предсмертная череда жалоб поэта на “злую судьбину”, “свирепую долю” и несчастные “превратности”. Озирая с вершины Яникулума город, Тассо словно оглядывается на свою жизнь – и не видит ничего, кроме горя и страданий, обрушенных на поэта с раннего детства, когда “отторжен был судьбой от матери моей”. Мы помним, что и Батюшков рано лишился матери, и тоже провёл детство под чужой крышей. “Умирающий Тасс” и вообще больше о Батюшкове, чем об итальянском поэте. И безответная любовь, и неудачи по службе, и душевная болезнь, тень которой всю жизнь нависает над поэтом, и словно пророческое видение собственного будущего в темнице – лечебнице для умалишённых – уводит читателя от Тассо далеко в другом направлении, и это направление – собственная судьба Константина Николаевича. Примерив несколькими годами ранее судьбу Одиссея (“казалось, небеса карать его устали”), он пере-обретает себя в судьбе Торквато, которая – судьба – “карающей богине обречена”. Взгляд поэта обращён на запад, к закату, к смерти, которая теперь одна награда, ибо за чертой жизни есть надежда на новую жизнь.
А здесь этой жизни нет.
“Там всё великое, чем дух питался мой”, говорит умирающий Тассо, и это слова Батюшкова о себе, недаром и первый том прозы он закрывал размышлением о чистом духе и тех обителях, где “прямой сияет свет” – и где всё “вечно чисто, непорочно…” “Земное гибнет все… и слава, и венец / Искусств и Муз творенья величавы, / Но там все вечное, как вечен сам творец, / Податель нам венца небренной славы…”
Батюшков, закончивший элегию в последний момент, просит Гнедича поместить её в начало книги. Но томик уже сброшюрован, и Гнедич может вставить стихотворение только в конец. Туда оно и попадает – в компании с “Переходом через Рейн 1814” и “Беседкой муз”. Но в этой вынужденной расстановке отыщется символический смысл, ибо теперь и второй том заканчивается тем же взглядом – за границу земной жизни – и служит как бы поэтической иллюстрацией того, о чём поэт рассуждал в прозе. В двухтомнике много таких, накрепко сшивающих обе книги, стежков. Перекличек мыслей и образов от стихов к прозе и обратно, и это сделает издание действительно едиными “опытами” ума и сердца.
“Умирающий Тасс” был очень высоко принят критикой и даже захвален. Однако спустя несколько лет Пушкин скажет, что элегия “ниже своей славы”, и что в своих однообразных обидах и сетованиях на судьбу – Тассо Батюшкова больше похож на умирающего Василия Львовича Пушкина, чем на великого итальянца. По содержанию так и есть, и в этом “Тассо” Батюшкова проигрывает Байрону. Однако главное событие этого стихотворения всё-таки не в содержании. Оно – в звуке. Попробуйте прочитать батюшковскую элегию вслух. Самому себе, просто так, хотя бы перед зеркалом – и вы с изумлением почувствуете, как с каждой строкой стихотворение словно заново рождается в музыке слова. Сетования и обиды уходят на второй-третий-дальний план. Подобно цунами, поднимается музыкальная волна звука. Чем выше гребень, тем звонче, торжественней и мощнее стих. “Умирающего Тасса” можно представить как ораторию. Слова и звуки льются в нём плавно, возвышенно, сильно. В этом ровном, мощном потоке – вся уверенность Батюшкова в силе своего дара. Ибо что бы ни говорил о себе поэт, даже и в стихах – сами стихи всегда скажут о нём больше, и мы это слышим.
Это стихотворение – “Беседка муз” – Батюшков закончит почти одновременно с “Умирающим Тассом”. По технической необходимости или чутью Гнедича, или другим резонам – оно окажется самым последним в “Опытах”. И словно развернёт книгу. Круг земной жизни завершён, Батюшков возвращается к тому, с чего начал: к Горацию, к Музам, к Искусству, к родным пенатам, которые он обретает в деревне. Ни усадебного дома, ни парка – ничего! – до наших дней от Хантанова не останется. А черёмуха будет цвести и благоухать в стихах вечно. “Я убрал в саду беседку по моему вкусу, в первый раз в жизни”, – пишет Батюшков Гнедичу. “Это меня так веселит, что я не отхожу от письменного столика, и веришь ли? целые часы, целые сутки просиживаю, руки сложа накрест”.
Место, где стояла беседка, сегодня отмечено. На возвышении, на краю долгого пологого спуска к реке – увитая цветами – она укрывала Батюшкова во времена его летних досугов. Место было открытое, комаров сдувало. Поднимаясь с пруда, Батюшков мог передохнуть “под тению черёмухи млечной”. Это был его горацианский рай, его покой и воля. Место, чей гений усмирял роптания поэта на судьбу – усмирял его гордыню, его чёрного человека – день за днём приучая к главной христианской добродетели: смирению. Образы и звуки, из которых состоят эти строки, передают наслаждение смирением, в котором только и открываются тайны искусства. Так после бури (“Умирающий Тасс”) выглядывает солнце, и невозможно поверить, что ещё недавно море вздымалось и пенилось.