реклама
Бургер менюБургер меню

Глеб Горышин – Любовь к литературе (страница 13)

18px

Размечтавшись, я напоминал себе: «Если бы Геолог был моим отцом, то и меня бы не было, кто-то другой жил бы, не я...» А это уже слишком... Хотелось быть тем, кем я вышел, у моих папы с мамой.

Однажды я просидел целую ночь, в декабрьскую вьюгу, на крылечке избы, в деревне Сустьяконец под Любанью. Время было глухое, вскоре после войны, деревня чуть теплилась, еле дышала. За околицей простирались леса, на сотни километров бездорожные, нехоженые, изреженные войной, одичалые. Из лесов по ночам выходили на жилой деревенский дух волки. Всех собак в деревне Сустьяконец они уже попридавили и скотину не помиловали. В хлеву той избы, где мы стали на постой — ватага охотников, — повизгивал подсвинок. Хозяева нас заверяли, что волки будут, этой же ночью. Просили волков наказать. Я вызвался первым, чтобы понравиться Геологу. Он дал мне свое ружье, с картечью в обоих стволах...

Сидеть в непроглядной темени, на вьюге было студено и страшно. Волки то и дело являлись моему воображению, сверкали глазами, выли...

Геологу жалко было меня, я видел, но он вложил мне в руки ружье. Я думаю, он не спал в эту ночь, как и я, но ни разу не вышел проведать меня, ободрить, сменить на посту. Он меня исподволь воспитывал, как сына, давал наглядный урок на тему: волков бояться — в лес не ходить.

Когда я стал взрослым, однажды Геолог позвал меня, по весне, на глухариный ток. Сам он вышел на пенсию, купил дом в лесном поселке, на берегу лесного же озера, завел лодку и пса. Я приехал к нему. За те годы, что мы не видались, он ссутулился, но оставался кряжистым, крепким. Старость посеребрила его. Собака у него была хорошо выученная, послушная, ласковая. Жена его отнеслась ко мне по-родственному, хотя сразу же разграничила сферы: не к «нам» гость приехал, а к нему, к Андрюше. Андрюша попыхивал трубочкой-носогрейкой. В глазах у него появилось что-то ловящее, напряженное. Должно быть, его постигла тугоухость, как многих в его возрасте. Но я и не приметил вначале. Мне еще оставалась до старости целая жизнь...

Вечером мы пошли на ток с таким расчетом, чтобы засветло добраться до места. Геолог сказал, что ток небольшенький и кучный. Сидеть на подслухе особой надобности нет. Если его не разбили, не распугали... Поели на дорожку и двинулись: полями, логами, сырыми ельниками, опушившимися ивняками, ольшаниками, мимо соком налитых берез, под живицей напитанными соснами. Идучи, мы больше помалкивали. Дорога на токовище — такое дело: держи язык за зубами, смотри в оба, внимай, вбирай в себя всякую малость. То чибис простонет, поплачет над тобою, то рябчик тебе посвищет, то кроншнеп ясно-звонко протрубит, то бекас поблеет, то спугнутая утка истошно покрячет, то чирки пронесутся над головой, то тетерев забормочет, приняв вечернюю зорю за утреннюю, то закурлыкают журавли, по-тележному проскрипят в небе гуси, сыграют свои позывные лебеди, попробуют голоса дрозды. И вешние воды журчат, и лягушки накручивают шарманки...

Идти было сносно, сухой ногой. Геолог предупреждал: на этом току, на доступном, куда мы идем, он нынче не был. Есть еще один ток, в семнадцати километрах (этот в шести), им найденный; туда никто не ходил: надо перебредать три ручья, разлившиеся в реки, лес там глухой, в лесу еще снег. Идти туда — на несколько дней. Но зато уж наверняка... «Если бы у тебя было время...» Времени у меня не было. Я отвечал, что мне глухаря и не надо. Мне бы только повстречаться с весной, пробыть ночь в лесу, посидеть у костра...

Я высказывал Геологу мои, в общем, вполне искренние доводы, он внимательно слушал и ничего не отвечал. Глаза у него малость слезились, как на ветру.

Ночь выдалась теплая. Табор мы заделали по науке. Попили чаю. Я лег на хвою по одну сторону костра, Геолог напротив меня. Спать я не спал, а так... лезла в голову всякая всячина. Я уже не примеривался в сыновья к прикорнувшему вон там, за костром, старику, сам стал отцом. Геолог, я видел, тоже не спит. О чем-то думал. Зачем-то нужно ему было побыть со мною вот в эту весеннюю ночь. Наверно, последнюю нашу ночь... Он встал, перевернул головни в костре, разгреб жар, так чтобы грело меня. Прилег, снова встал — беспокойная старость... Ушел с топором в чапыгу, срубил сухую лесину, принес ее. Господи, для чего же? Как для чего, для меня...

Он, должно быть, устал. Закашлялся безысходно, старый курильщик. Пососал трубочку. Лег, положил голову на принесенную чурку...

Ровно в два мы оба посмотрели на часы и встали. «Ты иди вот так, а я пойду этим краем».

До рассвета еще далеко. Такая кромешная тьма! Весь превращаешься в одно огромное, разверстое ухо, вбираешь в себя — в это ухо — скрип пошевелившей суставами осины, писк о чем-то вспомнившей спросонья пичуги, черт знает из чего происшедшие хлопанья, скрежетанья, хруп наста под чьей-то ногой... Чего не бывает в ночном, предрассветном лесу, так это безмолвия, немоты.

Натруживаешь ухо до галлюцинации: ага, заскиркал! Делаешь скачок. Сердце уходит куда-то в пятку. Пяткой проламываешь схватившуюся на болоте корочку льда... Грохот какой ужасный! После еще бульканье. Ноги жжет лютой стужей. И — тишина. Отдуваешься, умеряешь биение сердца. Скиркает глухарь или треснула ветка? Бывает, над лесом и над болотом светит луна. Свет луны утечет, а на место его притечет свет зари. Где-то ухает филин. Заквохчет глухарка, побуждая заспавшихся мошников к любовному действу, к игре.

А если они проснулись и вслушиваются в мое топтание по болоту? Или они убиты такими, как я, топтунами, опередившими меня?..

Хождение — да и стояние тоже — по болоту, на болоте в предрассветный час при крепком заморозке-утреннике, при полном раскрытии ушей, ноздрей, очей, всех органов и нервных окончаний... Предложение затягивается, лучше начну новое, о том же самом, но по-другому скажу, покороче. Я очень люблю весною заночевать в лесу, в два часа уйти от костра и хрупать, чавкать, шуршать по болоту до полного восхождения солнца. Что-то есть во мне болотное, от журавля, от кулика.

Часам к четырем утра, если глухари не поют, уже устанешь, перегоришь. Как начнет пригревать солнышко, так потянет в сон. Но надо еще походить, постоять, понапрягать свои органы. Или же вдруг забыться, уйти в себя, побыть наедине со своею сутью. И понять — в чем же суть. Постараться понять... Нет более полного уединения, чем во время весенней охоты на боровую дичь. Ни один человек в мире не может тебя найти, когда ты ушел от костра в темную ночь, в непролазную болотину, в чащобу — как в воду канул.

Сколько я выходил-выстоял зорь на болоте, столько и написал рассказов. Мои сюжеты проистекают из весенней охоты на боровую дичь. Моя любимая птица — непременный участник сюжетов — это глухарь: «...из семейства тетеревиных, длиною до ста десяти сантиметров, обитает в лесах Евразии; численность сокращается, в некоторых местах взята под охрану».

И вот брожу по болоту, слышу, как бродит мой старший товарищ, который мог стать моим отцом. То есть он-то не мог... Или нет: это я не мог бы стать его сыном... Фу ты, черт, совсем запутался... Но что-то слишком он шумно ходит, прямо ломится, как медведь. И вон там кто-то ломится. И там...

Охота на току вместе с чужими невозможна так же, как ночеванье в собственном доме с явившимися без спросу с улицы незнакомцами. Стоит только потерять вот это чувство уединенности, растворенности в природе — и вся поэзия, магия, животворящие токи, вдруг воскресившие в тебе позабытое милое существо — дитя природы, — все пропадает; приходит чувство вражды к чужим. Они правил охоты не знают (всякий является на ток со своим правилом), не умеют, испортят, ток распугают... И, того гляди, закатают тебе в чувствительное место заряд крупной дроби...

Мало-помалу я подгребаю к нашему табору. Вижу: дымит костер, на тагане булькает чайник. Геолог сидит на той самой чурке, которую он притащил нынче ночью. Он улыбается мне ласково, виновато. Я сажусь рядом с ним. Где-то бормочут тетерева. Трубят журавли. Пискнул, похоркав у нас над головами, вальдшнеп. Но громче всех этих уместных и своевременных звуков вдруг раздается и крепнет, все подавляет и отрицает такая обычная и надоевшая брань мужиков. Мужики недовольны, охота не получилась, они громко кашляют.

Геолог поднял голову, вслушивается: «Что это? Как будто какие-то звуки?» Я объясняю, какие звуки, откуда они исходят, что означают. «Ты знаешь, — признается Геолог, — у меня что-то совсем плохо стало со слухом. Глухариную песню я не слышу. Я и на ток не пошел, ждал тебя у костра. Надеялся, что тебе повезет...»

Когда мы вернулись домой, Геолог совсем расклеился. Жена уложила его в постель, давала сердечные средства. Я слышал, как он пожаловался жене: «Было такое мгновенье, когда я почувствовал, что у меня останавливается сердце».

Мы простились с Геологом, чтобы никогда уж не повстречаться. Его жена попеняла мне, в мягкой форме, но попеняла: «Ему уже не по силам такие нагрузки. Это он для тебя...»

Художник

Кажется, Хемингуэй заметил однажды, что писателю для поддержания тонуса необходимо хотя бы раз в сутки встречаться наедине с вечностью. (От себя добавлю: хотя бы раз в год.) В рассказе Ивана Сергеевича Соколова-Микитова «На глухарином току» есть такие строки: «Слушая песню глухаря, впечатлительный охотник испытывает особенное чувство. Странные, необычайные звуки исходят как бы из допотопного мира...» И — в самом конце рассказа: «Из всех известных мне охот я предпочитаю весеннюю охоту на глухариных токах, — в лесу, в глухой тайге вновь переживаю я давнишние страстные впечатления, и глухая лесная природа как бы поэтически переносит меня в первобытные времена огня и охоты».