реклама
Бургер менюБургер меню

Глеб Горышин – Хлеб и соль (страница 19)

18px

Воздух был шершавый, подкрепленный морозцем, приправленный бензинным душком. Я не сел в автобус, а шел все двенадцать километров от стройки до дамбы, и ничто не могло меня удивить. Вся обычная жизнь словно отступила на шаг, оставила меня одного. Для меня открывалось такое, важнее и лучше чего нет на земле.

Посреди Бии жужжала машина. Я не удивился этому, хотя машины не могло быть на Бии. Но она там была и жужжала.

Назавтра машина исчезла. Я не заметил этого. Я слишком спешил прожить этот день до вечера, чтобы пойти к Тане.

У Тани оказался сын Серега, молчаливый, серьезный мальчик с большой головой и кривыми ногами. Сереже было полтора года. Он все смотрел на меня и ни разу не улыбнулся. Мои ухищрения понравиться Сереже были жалки. Он отверг их. В комнате едко, пахло пеленками.

Когда мы целовались с Таней, Сережа начинал беспокоиться. Ему явно не нравилось это дело. Он полз по дивану и норовил сесть между нами. Таня хватала его, прижимала к себе и целовала отрывисто и хищно.

— Сержик, я тебя люблю, — говорила она ему исступленно и смотрела на него потерянными глазами и отсаживала его подальше от нас.

Мы снова целовались, потому что я не знал, что говорить. Сережа снова полз к нам поближе.

Я встал, подошел к форточке и долго там стоял.

— Скоро я уложу его спать, — сказала Таня. Сказала откровенно и, мне показалось, зло.

Я вернулся на диван, и Таня рассказала немного о своем муже. Он работал инженером на стройке, год назад попал под машину, умер и теперь смотрел на нас со стены спокойно и отрешенно. И я тоже вдруг стал спокойный.

— Он был хороший, — сказала Таня. — Он ко мне так относился... просто... не знаю...

— Ну что ж, — сказал я, — опять замуж выйдешь.

— Да... какие там мужья... — Сказала с тоской так, что я вдруг ощутил свою щенячью молодость, нельзя мне было вмешиваться в эту жизнь, что совершалась рядом со мной, в жизнь чужой мне женщины, Тани.

На стройке кончался день. Уже кто-то распахнул окно, и к нему приникла радиола, и привычно вступила в свои права «Муча». Воздух розовел. Голоса перемешались. Ленинградские девчонки в лыжных штанах, в беленых известью ватниках и кокетливых косынках пробежали мимо окна. С достоинством прошли парни в одинаковых, воробьиного цвета кепочках. Тонко гукнул паровозик, привезший с четвертого участка три вагона девчонок и парней.

Я оглянулся. Комната мне показалась темной. Таня по-прежнему сидела на диване. Сережа тоже. Я почувствовал вдруг, что все зря.

«Придумал, опять придумал. Ничего нет. Ничего не может быть», — сказал я себе.

Мягко гомонила за окном стройка. Мне очень завелось туда. Но уйти теперь было нельзя. Я сидел и ждал. И Таня тоже ждала. И оба мы знали, чего ждем, и знали все друг о друге. И нельзя уже стало ничего говорить, потому что все бы было не то.

А рядом, за форточкой, совершалась иная, моя прежняя легкая жизнь. До чего она была молодая, та жизнь. Зачем я ее бросил? Зачем? Если бы мне опять туда, чтобы просто идти и смотреть на небеса. Далеко ухнул взрыв. Рвали лед на Бии.

— Пойду, пожалуй, — обрадовался я. — А то дамбу взорвут, ночевать негде будет.

— Вы можете ночевать здесь, — сказала Таня с отвращением.

Я стал надевать пальто. Теперь я уже не мог остаться. Не надо ей было ничего говорить.

Опять, как вчера, я шел пешком все двенадцать километров и удивлялся себе, своему целомудрию, и встречным лицам, и уцелевшим по краям дороги соснам-одиночкам и умилялся...

У входа на дамбу висело объявление о том, что ее взорвут завтра, в воскресенье, в 10 утра. Я без раздумий спустился по лесенке и пошел против течения людей, покидавших Заречье. Надо мне было побыть там одному, поработать. Все это было кстати, хорошо и правильно. Но, перейдя Бию, я остановился на берегу, отгороженном от реки перилами, и постоял немного. Показался мне город Бийск большим праздничным кораблем. Вон сколько народу спешит попасть на него по узенькому трапу. Сейчас корабль тронется и пойдет, пойдет. Вон уже гудок взлетел над высокой трубой Мясокомбината. А я останусь в Заречье, посреди маленьких домиков со слеповатыми окошками. Я испытал легкую и грустную зависть провожанья. Наверное, и другие зареченские жители, стоявшие рядом со мной, испытали то же.

— Ладно, — сказал я себе. — Хватит. Ничего не может быть. Все уже было. Работать надо. Работать. Работать. — И пошел в свой домишко.

Работал долго. Под утро лег, но не спал, а думал.

— Дурак, — говорил я себе. — Дурак!

Утром, едва встав, я помчался к дамбе. Я не видел ни неба, ни солнечного дня, занимавшегося над Бией. Я видел только два женских глаза. Они косили, сползались вместе от любви ко мне. Я мог их потерять.

Дамбу уже взорвали в трех местах. Милиционеры, отбившие натиски зареченцев, которым, как и мне, была необходима дамба, теперь отдыхали душой. Воронки были наполнены белым ледяным крошевом. Каждый кусок льда в воронках шевелился сам по себе, ерзал и шуршал. Я потрогал крошево подошвой своего сапога.

Я сам отдал себя в руки милиционерам, которые ждали меня на берегу. И все-таки они меня поймали. Я заплатил штраф и пошел через Бию в том месте, где раньше ходили машины, прямо по воде.

Вместе со мной пошел ярый шофер, рвавшийся домой в Бийск. Видно, он только приехал издалека.

Мы зашли по щиколотку в воду и остановились.

— Парень, — позвал шофер парня в резиновых сапогах с поднятыми голенищами, — пройди передом. У тебя сапоги. Не бойся...

— А у тебя что, — ответил парень, — тапочки?

Мы вернулись на берег. Я побежал кромкой туда, где Бия кончалась, повстречавшись с Катунью, где начиналась Обь. Не мог я остаться в Заречье. Я бежал до тех пор, пока увидел открытую воду. Она синела широко, по всей Бии. По воде быстро и густо шла шуга.

Парень с нахлобученными на лоб волосами чинил лодку.

— Перевези, друг, — сказал я парню.

— Да ну, — лениво ответил тот, — какой теперь перевоз?

— Проберемся, — слушай, не затрет, — сказал я жалостно.

— А хотя бы и затрет.

— Слушай, друг, ну, за четвертную...

Парень еще больше наморщил лоб, и мы поплыли. Берег сразу же подался влево, все зашуршало, понеслось.

— По Бии, — сказал он, — не поплаваешь — жизни не узнаешь.

— Да, — сказал я. — Правым давай, правым, льдина идет. — И незаметно для парня вцепился пальцами в борта.

...У Тани сидел мой знакомый крановщик со стройки. Я писал о нем очерк и снимал его для газеты. Сережа сидел на кровати и серьезно смотрел на него.

— Пришел интервью брать? — сказал мне крановщик без заметного дружелюбия.

— Да, — сказал я, — пришел брать. — И сделал глазами быстрый выпад, чтобы поймать врасплох Танины глаза: что там в них. Нет, не вышло. Ее глаза ушли в сторону от меня. И все время они уходили.

Мое довольство собой и своей жизнью обращались понемногу в неподвижную ярость.

«Зачем, — твердил я про себя, — зачем мне все это?»

Крановщик был спокоен.

— Ну, — сказал он мне, — все пишешь? — Он взял со стола бутылку с пивом, подцепил двумя пальцами железную пробочку и сколупнул ее на сторону.

— Пойдем, — сказал я Тане, — погуляем.

— В кино поехали, — сказала она и посмотрела одинаково на меня и на крановщика. Я не мог этого вынести. Сказал: «Сейчас приду» и пошел вон из комнаты, старательно ставя ноги. Таня вышла за мной на лестницу.

— Пойдем, — сказал я ей. — Пойдем. Ну, пойдем.

— Ты хороший парень, — сказала Таня. — Только какой-то ты... Все работают, а ты чего-то ходишь, пишешь... Он за меня, знаешь, душу отдаст.

Я медленно пошел по лестнице, потом по улице. Все казалось, что сейчас меня догонят и позовут обратно. Но никто меня не позвал. Я вышел на берег и стал смотреть. Что-то показалось на Бии знакомое-знакомое. Показалось и унеслось прочь. Уплыла дамба. Я не устоял и побежал за ней следом, да скоро бросил. Наплывали всё новые, незнакомые мне льдины. Все они торопились в новые, незнаемые места.

Припомнился мне парень-перевозчик. Как он сказал: «По Бии не поплаваешь — жизни не узнаешь». Эти слова все отдавались в голове: «Жизни не узнаешь, жизни не узнаешь...»

Почему я остался опять один? Почему не подружился с Сережей, серьезным мальчиком? Почему отступил перед крановщиком? Почему я испугался своей любви? Ведь она могла быть. Могла...

А теперь ее нет.

... — Жизни не узнаешь, — сказал я громко. — Не узнаешь жизни. — Захотелось побежать и что-то вернуть. Но было поздно бежать и некуда.

Я стоял и смотрел. Рядом со мной стояли сосны и тоже смотрели. Ветки на них шевелились, на ветках шевелились иглы. Каждая игла норовила поглубже воткнуться в теплую синь. Каждая игла топорщилась, наливалась веселой зеленой решимостью: жить!

Лучший лоцман

Вода в Бии холодная как лед. Бия спешит вниз, в степь, где можно наконец отдохнуть от бешеной скачки по каменному своему ложу, от беспамятной круговерти, а главное — согреться, вдоволь, до самого донышка, напитаться обильной солнечной благодатью. Светлеют бийские воды от солнца, радостно отдают глубинам зябкую синь, густо настоявшуюся в бездонных колодцах Телецкого озера. Зато по всей реке, от берега к берегу, — серебро. Прыгнет хариус на быстрине за водяной мошкой — и не отличишь его от резких всплесков, что без устали пляшут над Бией. А отчего пляшут, известно только медлительной рыбе ускучу, что живет потайной, донной жизнью и знает всякий камень, ставший поперек несмирной воде.