реклама
Бургер менюБургер меню

Глеб Горышин – Фиорд Одьба (страница 16)

18px

Сережин ищет, что бы сказать, но ничего не находится.

В блокноте у него по-прежнему нет ни строчки. Весь он в каком-то тоскливом, смятенном и радостном предчувствии разгадки. Будто играет в шахматы и двинул ферзя, коней и слонов в азартном победном порыве, и утерял их единство и ясность игры, ждет от самих фигур разрешенья, страшась и надеясь.

...Трактористы заводят машины, собираются в ночную смену. Сережин подходит к одному трактористу и — чтобы вступить с ним в трудовое, благожелательное общение — целит в него фотоаппаратом. Тракторист делает вид, что ему все равно, но движения его становятся медлительны и картинны.

— Мне надо поехать с вами в степь, — говорит Сережин трактористу.

— Садитесь...

У тракториста сухое, смуглое лицо степного человека— трудяги, резкие продолговатые надбровья, гладкие выстриженные виски, темные, блестящие глаза, подбородок очерчен снизу ровно, как по линейке.

Сережин забирается на сиденье: трактор припадает на одну гусеницу, быстро-быстро загребает землю другой, неожиданно легко поворачивается на месте и пускается по степи. Дизель стучит неровно, накатами, то приглушая свою трескотню, то яростно распаляясь. Выхлопы идут резко, раздельно, больно бьют Сережину в уши, в голову. Ему кажется странным, невозможным для человека высидеть здесь час, несколько часов, всю ночь...

— Я все уже знаю, — говорит себе Сережин. — Теперь можно слезть и отправляться домой. Какая разница, сидишь ты в кабине просто так или двигаешь рычагами... В этом нет никакой разницы. Я теперь хорошо знаю, что такое труд тракториста.

И все-таки он не слезает с трактора и едет все дальше. Какое-то упрямство вдруг проявляется в нем, бессмысленное, тупое чувство противоречия собственным успокоительным мыслям. «Все равно, — твердит Сережин. — Надо попробовать...»

— Мы на стан до утра не поедем, — кричит тракторист. — Вам пешком придется...

Сережин машет рукой:

— Ничего, ничего...

Он долго сидит напрягшись, поглощенный своей решимостью и упрямством. Он стискивает зубы, ему кажется, так легче сидеть. Трактор уже идет по загонке, плуги вспарывают землю. Сережин потихоньку взглядывает на тракториста. А тот — глядит на него. И тоже потаенно. И оба вдруг улыбаются, попавшись, и сразу летит к чертям томительная официальность двух несхожих людей, сидящих близко друг с другом. Лицо тракториста вовсе не кажется Сережину таким суровым и чуждым, как минуту назад. Он видит вдруг рядом с собой одногодка, такого, как сам он, парня, тоже смущенного необычным соседством и готового к простому дружескому общению. Сережин видит и слышит иначе, чем прежде, трактор, большую грохочущую колымагу с разбитым окном, и степь, невдалеке обрезанную горизонтом.

— Слушай, — кричит он трактористу, — дай я попробую повести трактор!..

— А ты умеешь?

— Нет... — Сережин произносит это «нет» не сразу, с заминкой, потому что сказать его — означает открыться совсем, целиком, довериться трактористу, не оставить себе ни малой доли прежней спасительной официальности.

— Давай, — сказал тракторист.

Сережин перелез через его колени.

— Сцепление выжимай... Вот за этот рычаг держись... — На сережинские пальцы, обхватившие еще теплый стержень рычага, крепко ложится толстопалая, жесткая пясть тракториста. Потом он ее разжимает, и Сережин остается один на один с идущим по его воле трактором.

И опять все становится не так, как прежде. Вовсе исчезает докучный треск дизеля, исчезает время, которое, казалось, нет сил пересидеть, является счастливое властное чувство ответственности — за свои руки и ноги, причастные к рычагам, за свои глаза, прикованные к подвижной земле, идущей прямо под трактор.

Очень скоро показался конец загонки. Тракторист садится опять к рычагам, поворачивает машину, Сережин ждет, волнуясь, боясь, что его больше не пустят вести трактор. Но его пускают, и всю ночь, меняясь, они пашут степь. Ночь не кажется длинной, но к утру Сережин уже умеет переключать скорости, поворачивать вправо и влево. Его утрясло, укачало, болят руки, глаза, поясница, но все это забывается, когда он едет самостоятельно на бригадный стан и возбужденно разговаривает с трактористом. Это удивительно интересный и важный для него разговор.

— Ну что, — пожалуй, норму сделали? — спрашивает он.

— Навряд ли, — отвечает тракторист. — Один-то бы я, конечно, сделал, а так все же, как ни говори, ты в первый раз сел. Вполне понятно...

— А помнишь, там, где мы еще в солонец запоролись, там земля помягче, можно было на третьей скорости гнать.

— Не-ет, на третьей залежь не возьмешь...

— Думаешь, не взять?..

Он подъезжает на тракторе прямо к линейке, к другим тракторам, к людям, обступившим машины, к долговязому бригадиру. Все видят, как он, приглушив дизель, спрыгивает на землю и улыбается неосмысленно, не глядя ни на кого в особенности, а на всех разом. Потом он медленно, чуть заметно пошатываясь и волоча ноги, уходит куда-то в степь...

В полдень Сережин совсем ушел из бригады. Ушел прямиком, бездорожно, чвякал ногами по волглой земле. Степь стала проще и ближе и словно бы меньше с тех пор, как он шел по ней в совхоз. «Подумаешь, — сказал он громко. — Знаем мы, кто ее распахал. Все знаем...»

Какие-то люди шли впереди, еле тащились по жаре. Сережин их быстро догнал. Это были солдаты.

— Ну что, — сказал он, — все гуляете?

— В деревню надо сходить до девчат, — отозвался пограничник.

— Девчата все в поле, — сказал Сережин строго и сам подивился своей строгости. Откуда она взялась? Раньше ее не было.

— Найдутся, — сказал шофер. — Мы же солдаты.

— Какие вы солдаты? Вы не солдаты, а суслики... — Выговорив это неожиданно для себя, Сережин пошел быстрее и слышал сзади смех и брань, Сережину сделалось совсем весело.

На станции он не стал смотреть расписание. Сел на бревна, подставил лицо под солнце. Хорошо. Много-много чего-то в груди, в голове... Еще не ясно — чего. «Надо ехать, — значит, поеду, — думает Сережин. — А не поеду — пойду пешком. Кругом земля, небо, солнце и люди. Всякие люди. Такие, как я. Они все могут. Я тоже могу. Все это сложно, но, в сущности, очень просто. Что меня тут остановит?»

Сосновые бревна в замшелой коре — возле комля, в желтой луковой шкурке — поверху. Сидеть на них можно долго, но надо ехать. Ехать — так ехать...

Подходит товарный состав, Сережин влезает на тормоз и едет. Надо его штрафовать, ссаживать, вести в милицейскую комнату на первом же вокзале. Никто его не штрафует, потому что он все равно поедет. «Меня не остановишь», — говорит он себе.

Пыль и копоть летят в глаза. Тормозную площадку мотает. Мысли тоже мотает, кидает в разные стороны.

«Приеду, — говорит себе Сережин, — и все. Иду в военкомат и прошу меня взять в армию. И в пограничники... А что? Вполне возможное дело. Если не возьмут — напишу письмо министру. Должны взять. Все же парень я здоровый. Напишу: так и так... Должны взять. А там — на заставу. Эх... Без опасности люди мельчают. Да. Так я и сделаю. Нет. Постой, постой. Доработаю до сентября, подналягу, собью пару тысчонок, ружьишко возьму — и на промысел. В тайгу. В сентябре марал трубит... Рябчиков посшибаю. Глухарей... Эх...

Нет. Стой. Можно сейчас поступить в училище механизации. Три месяца — и механик. И — сюда, в Поспелиху. Ах, какая здесь жизнь! Как хорошо, что я сюда попал. Напишу все и снова поеду. Только не медлить. Скорей!»

...Въехали в темную ночь. Сильно похолодало. Лес пошел по сторонам, ленточный барнаульский бор. Саднит глаза от мутного, с пылью, ветра. «Скорее, — думает Сережин. — Скорей!» Ему кажется, что он едет в совсем новую жизнь, в такую, где все сложно и просто, и необъятно, как там, в степи. «Скорей!» — говорит вслух Сережин и видит город: огни над огнями и розовый сумрак посреди сплошной, непросветной тьмы.

Лучший лоцман

Вода в Бии холодная как лед. Бия спешит вниз, в степь, где можно, наконец, отдохнуть от бешеной скачки по каменному ложу, от беспамятной круговерти, а главное, — согреться, вдоволь, до самого донышка, напитаться обильной солнечной благодатью. Светлеют бийские воды от солнца, радостно отдают глубинам зябкую синь, густо настоявшуюся в бездонных колодцах Телецкого озера. Зато по всей реке, от берега к берегу, — серебро. Прыгнет хариус на быстрине за водяной мошкой — и не отличишь его от резких всплесков, что без устали пляшут над Бией. А отчего пляшут, известно только медлительной рыбе ускучу, что живет потайной, донной жизнью и знает всякий камень, ставший поперек несмирной воде.

По берегам Бии — сосны. Стоят сосенка к сосенке, реденькие, тонкоствольные и очень аккуратные, обсыпали все вокруг желтыми, повядшими хвоинками — получилась хорошая подстилка; мягкая, приятная для глаза, она скрыла под собой скудную боровую супесь вместе с серенькими лишаями да сиреневой грибной плесенью.

Притоптана лесная подстилка человеческой ногой, и весь лесок на берегу Бии называется районным парком. Приходят сюда жители села Турачака, поют песни, сидят на большом, плоском камне — Смиренной плите. Такое прозвище дали камню бийские сплавщики. В прозвище этом — усмешка, простодушное и веселое торжество над хитростью коварного в своем покое камня.

Смиренная плита, как жирный морж, плюхнулась в Бию, спасаясь от жары. Над водой только спина зверя — гладкая, черная; бугристые ноздри торчат чуть не на середине реки. Бия изо всех сил старается столкнуть Смиренную плиту с места, да никак с ней не сладить.