реклама
Бургер менюБургер меню

Глеб Горышин – Фиорд Одьба (страница 10)

18px

О Сергее думалось с обидой и недоумением; как может человек в одно время быть добродушным и злобно упрямым? Как он может противиться явному, нужному всем, человеческому делу?

...Иногда казалось, что держаться больше нельзя. Тихонцев закрывал глаза, открывал их снова и обнаруживал вдруг, что не упал, что идет, ставит ноги в путаницу леглой березы, -в мох, в камни. Мысли все дальше уносились от тропы, по которой он шел, от Саян, от оленей, от Вани Стреженцева и от Сергея.

Вдруг он равнодушно заметил, что Ваниной спины больше нет впереди, что Ваня свернул в сторонку и сел.

— Что, не пойдем дальше? — спросил Григорий, вовсе забыв, кто здесь начальник. — А может быть, еще пойдем?

Иван не ответил. Тихонцев тоже сел и вдруг понял, что если еще просидит хоть минуту, то непробудно уснет. Он поднялся и принес из вьюка топор. А Иван все сидел, и олени сгрудились возле и ждали, когда их развьючат, топтались и даже ложились от слабости в мох.

Григорий пошел нарубить дров для костра. Утром Иван правил топор оселком. Острие его теперь светилось, блестело. Григорий остановился у большого пня, занес над ним топор. Только одна ленивая мысль была в голове: «Сейчас я рубану себе по пальцу». Он думал об этом безразлично, как о чем-то чужом, постороннем. И руки не слушались, будто чужие.

... Топор сорвался и ударил косо по колену.

Боли Тихонцев не почувствовал, только в сердце кольнуло и стало тепло от потекшей обильно крови.

— Иван, — позвал он. — Ногу порубил...

Стреженцев посмотрел, покачал головой, достал из кармана бинт, отдал его Григорию и только тогда сказал:

— Месяц пролежишь. Надо бы скобки поставить. А так — это вообще неизвестно, что еще будет. — Он засучил себе штанину и показал под левой коленкой гладко лоснящийся, синеющий шрам. — С бабкой поиграл, — сказал Иван, — а у нее ножик был: чистила хариуса. Ну и ткнула мне, хорошо, не в коленную чашечку. Так мне скобки поставили. Две скобки. И то я неделю в больнице лежал. Совсем не вставал. Врач и фельдшер меня под ручки туда увели. А так — что ты?

Тихонцев сел под лиственницу. Ему стало грустно и в то же время легко. Ничего он больше не должен делать. Какая-то появилась в нем мягкость, доверчивая откровенность, словно вернулся в детство.

— Ваня, — сказал Григорий, — я ведь вовсе не геолог. Я так нанялся и поехал.

— Ну? — сказал Иван озабоченно. — А деньги тебе как платят, как нам или как им?

— Да ну, какие там деньги, — забормотал Тихонцев, сразу весь подобравшись.

Он подумал о себе: «Чечако, жалкий чечако! Куда ты полез? На что ты годен?»

Иван между тем завел костерок, сварил лапшовник и чай. Он спутал оленей, действуя ловко, вязал узлы на оленьих ногах одним незаметным и резким движением. Потом строил Григорию ложе из шкур, так, чтобы ноги лежали повыше.

— Это первое дело, — сказал он. — Чтобы кровь удержать. Я раненый был под Прагой, всю ночь вот так вот лежал. А то бы кровью весь вышел.

Он подсобил Тихонцеву забраться в спальный мешок и ушел манить кабаргу. Григорий остался лежать без сна, слушая боль в коленке, идущую неравномерно, накатом. Он думал всю ночь о том, что было с ним недавно, вчера, час назад, к чему он привык, о чем не думалось раньше и даже не замечалось. Теперь все это казалось важным, необходимым. Он думал о лиственницах, об огромных деревьях, багряных в солнце. Думал про облака, как они выползают из-за гор и тянутся кверху, силясь подняться выше, чем горы, как им не подняться, и они стоят без движения на острых, зеленых и сумеречных конусах гор.

Он думал, что утром ему не встать. Боль стала злее к утру, катила уже непрерывно. Близко бродили олени. Иногда они подходили вплотную, смотрели, дышали и даже переступали через Григория, деликатно поднимая копыта. «Ну что же мне делать? — думал он. — Делать-то что же? Ничего не поделаешь, братец».

Утром Иван принес Тихонцеву надежную трехметровую палку. Он ее затесал и ошкурил. Григорий долго и тяжко вставал, но все-таки встал и даже шагнул, потом еще раз, еще и еще.

— Иван! — крикнул он. — Смотри, я прилично хожу, дай боже... — Он прошелся еще немного. Это было весело — выбрасывать палку вперед, виснуть на ней, подтягивать ноги, идти.

— Навряд ли ты так далеко уйдешь, — сказал Иван без улыбки. — Меня врач и фельдшер под ручки в больницу увели. Я еще неделю лежал, совсем не вставал. Да потом еще месяц по больничному...

— Ну, что же делать? — сказал Григорий. — Все равно через десять дней нам надо вернуться к ребятам. Ты ведь знаешь. Иначе они с голоду помрут.

— Да... — сказал Иван, — навряд ли ты туда вернешься...

…Послышались бубенцы, мелькнула белая шляпа Сергея, взлаял пушок, Сучик ему отозвался, оленьи рогатые морды показались между стволов.

— А я думал, вы ой-ой-ой куда ушли! — крикнул Сергей радостно и недобро. — Григорий Петрович, что с ногой?

— Да вот, — сказал Григорий и засучил штанину. Что еще мог он сделать? Что было тут говорить?

— Ой-ой-ой! — сказал Сергей. — Стрептоцидом надо засыпать. Вчера надо было с нами ночевать. Здоровые бы были...

— Ну, что поделать?

— Вы на олене поезжайте, — сказал Сергей. — Вам же теперь пешком не идти. Олень вас увезет.

— Сергей, у тебя олени идут простые, — сказал Иван. — Возьми у меня вьюки. Вон с того быка. Он здоровый и не уросливый. Я на нем поеду, а своего Грише отдам. Чтобы он подсменял оленей. Одному не увезти...

Сергей что-то сказал своей жене по-тофоларски; они крепко ударили пятками оленей и поехали прочь… Тихонцев тоже поехал и держался крепко, зная, что делать больше нечего, не ехать нельзя; глядел со страхом, как мимо больной ноги проходят стволы и каменья, и пни. Иногда нога цеплялась за них, и он мычал потихоньку. Иногда вскрикивал громко или стонал, или кряхтел, или ругался. Он сказал Ивану, шедшему рядом:

— Ваня, ты давай проезжай вперед. Я уж тут как-нибудь…

Иван уехал. Григорий остался в тайге один и стал кричать погромче, почаще и даже плакать. Олень резво бежал, силясь догнать остальных. Тихонцева трясло и мотало. Он говорил оленю: «Стой. Тише. Гад». И другие слова. Но олень не понимал слов и бежал. Тогда Тихонцев сполз на бок, держа оленя за веревку, упал наземь, поднялся и пошел пешком.

Олень все равно не хотел слушаться. Он спешил к своей братии. Он отлично понимал слабость человека и толкал его в спину рогами вкрадчиво и крепко. Тихонцев спотыкался и бил оленя по шерстистым твердым щекам, по левой и правой. «Что, — говорил он, — получил, оленья морда? Будешь еще толкаться?» Он говорил слабым, плаксивым голосом, не мог говорить иначе от боли. Олень только крутил головой. И шел. Тихонцев тоже шел, и боль от ходьбы убывала.

...Григорий не знал, что можно обрадоваться изгороди, простой плетенке из ивовых прутьев, наполовину упавшей, наполовину истлевшей. Но, увидев ее, сказал оленю: «Живем. Живем, старый хрен. Мы еще поживем». И громко, радостно засмеялся.

Целый месяц он видел груды вывернутой земли и моха. Это медведи грабили бурундучьи норы. Видел тропинки, твердые, как асфальт. Их выбили изюбри и дикие олени. Видел лес, сваленный ветром, водой и старостью. И вдруг — плетенка из прутьев...

Он был ей так рад, что ударил оленя пятками под брюхо и заорал:

— Ну, давай, давай, торопись!..

Он увидел корову, лошадь, дым из трубы, заспешил еще больше, и вскоре открылись строения: крохотный дом, сараюшки да банька поодаль у речки. Тут же гуртом стояли олени. Это был Крестик, пост гидрометеослужбы. Пушок услышал приближение Григория, Сучик подлаял, люди вышли встречать. Пестро, радостно и приветно...

Наблюдателя поста Тихонцев помнил с тех пор, как вся партия ночевала здесь, возле баньки, на пути в тайгу. Помнил этого большого мужика с узким, поджарым животом, широко размахнутыми плечами, близко друг к дружке посаженными веселыми глазами.

— Ногу перебили? — сказал он. — От, елки зеленые, я в запрошлом году тоже самое, порубился. Поехал на Дотот рыбачить. Аккурат Дэгэльму переехал, балаган стал ставить. Может, видели?

Григорию вспомнилось крытое кедровым корьем, прочное строение с крупно вырубленным призывом: «Товарищи! Не жгите балаган. Уважайте труд человека!»

— Видел...

— Сейчас мы марганцовку разведем, а потом стрептоцидом. Я только этим и спасался, елки зеленые.

Но когда с ноги сняли тряпки и бинты, хозяин смутился духом. Это было заметно. Края раны разошлись, загноились. Вся она припухла и посинела.

— Ничего, — сказал Тихонцев. — Теперь все будет в порядке. — Он верил в это неколебимо. Что может случиться плохого, когда рядом столько людей, и каждый лечит и хочет помочь, и смотрит открыто и ясно?

— Завтра я вас на коне отправлю, — сказал хозяин. — Коня моего Сокола знаете? Я на нем как сяду, елки зеленые, так за три часа в Алыгджере. Я завтра сам собирался. Трех кабарожек убил. Пузыри надо сдать. Мускус у них там или еще что? Сельпо принимает по пятнадцати рублей, елки зеленые...

— А ты на олене поедешь, — сказал хозяину Иван.

— Так-то бы можно... Магазин у них в двенадцать закроют. На Соколе бы я по холодку... Пойдем, Стреженцев, постреляем.

Взяли винтовки, пошли из избы. Дома остался пятилетний хозяйский сын Игорь. Он все стоял, босой, белобрысый, все смотрел серьезно на Тихонцева.

— Ну что, парень? — сказал Григорий. — Тебе тут, наверное, скучно, друзей нет никого?