Глеб Голубев – Приключения-1966 (страница 15)
— Человек, человек... И это когда Шабашников уже в наших руках. Ты хочешь запутать дело? Завести его в тупик?
Вот чего он боится. Майор любит ясность. Шабашников признался... Но почему, черт побери?
— В общем хватит анархии. — Помилуйко рубит ладонью воздух. — Действуй теперь только в соответствии с моими указаниями, ясно?
Остается еще один человек, с которым я еще не встречался и который может рассказать многое. Жена Анданова.
Я снова на приеме у хирурга Малевича. Бинт пропитался кровью, отвердел, как гипс.
— Вы не бережете ногу, лейтенант... Так больно? Ножницы, сестра... Берите пример с Анданова. У него такое же термическое поражение, а молодцом. И немедленно — в постель.
— Мне нельзя сейчас лежать, доктор.
— Вам знакомо слово — «сепсис»? Дождетесь.
Звякают инструменты. Я дергаюсь, как лягушка на школьном опыте.
— Не будете беречься — уложу в больницу. Право!
Удивительные у него руки. Сильные и нежные. Я всегда чувствовал особую симпатию к хирургам. Мне кажется, их работа сродни нашей. Такое же непосредственное проникновение в человеческие жизни. Каждый твой шаг, каждое движение связано с чьей-то судьбой. Ночные вызовы, вечное беспокойство. Гигантская мера ответственности. Смысл нашей профессии, в сущности, тоже заключается в том, чтобы обнаружить вредную ткань и отделить ее от здоровой, очистить среду. Они, как и мы, не имеют права ошибиться.
— Скажите, доктор... Жена Анданова лечилась в вашей поликлинике? А где она сейчас на излечении?
Если он знает адрес, я постараюсь выехать сегодня же. Это последняя возможность.
— Да, она лечилась у нас. Вам я могу сказать: она была безнадежна.
— Была?..
— Да. Неоперабельная опухоль. Анданов знал и все-таки повез. Надеялся на чудо, видимо.
Малевич плещется над умывальником. Есть в его фигуре что-то скорбное, как у человека, несущего на себе тяжесть чужих бед.
— Ах, вы не знаете? Я думал, слухи распространяются в Колодине молниеносно. Анданов уже вылетел, его вызвали телеграммой. Летальный исход. Он был готов к этому...
Сестра помогает мне спуститься по лестнице, придерживая за локоть. Только бы добраться до гостиницы! Там уж отлежусь. Больше мне ничего не остается
— Пашка, как ты себя чувствуешь?
Это Ленка.
— Я осмотрела мотоцикл и подумала: как же должен выглядеть ты сам?
— Нормально. Пластырь на физиономии, костыль в руках. Шишкинских медведей разглядываю. Симпатичные мишки.
— Тебе плохо, Паш?
— Провидец Самарина.
— Я знаю. Я всегда знаю про тебя. Изучила... Знаешь что? Приезжай к нам. Послушаем музыку.
— Рихтер в Колодине. Запись по трансляции.
— «Итальянское каприччио», ладно? Или двадцатый Моцарта.
С «Итальянского каприччио» для меня и началась музыка. Для меня и для Ленки. Мы купили пластинку случайно. Нам понравилось звонкое название — каприччио. Принесли пластинку домой, послушали. А потом скупили все пластинки Чайковского. Мы ведь были глубокими провинциалами, нам приходилось открывать для себя то, что жители больших городов впитывают вместе с воздухом.
— Я за тобой заеду. На многострадальной «Яве».
В Ленкиной комнате горит неяркая настольная лампа. А занавески на окне те самые, знакомые мне детства. Вот чего мне не хватало эти дни — уюта, спокойствия, чувства дома.
Щелкает проигрыватель, игла начинает долгий путь по черному диску. Ленка садится рядом, я вижу только ее руки.
Я люблю музыку, но, признаться, плохо понимаю ее. Я слушаю музыку и думаю о чем-то своем, она становится моими мыслями, проходит куда-то глубоко внутрь и растворяется во мне.
Игла извлекает из немого диска мелодию. Это детство. Безмятежное, тихое, как падающий лист. Говор Черемшанки, шелест тайги. Остров на Катице, огонь костра, первые беспокойные и сладкие мысли о любви...
И тарантелла. Вихрь. Любовь, юность. Страстные, зовущие звуки. Все тише, глуше... И снова черная поступь смерти. Печаль, плач, сожаление о чем-то утраченном навсегда. Как предчувствие осени после весенней вспышки.
Расслабляющая горечь проникает в сердце. Все светлые впечатления детства придавлены тяжелыми шагами судьбы. Что же дальше — покорность, ожидание? Каждый раз, прислушиваясь к удаляющимся шагам смерти, я замираю в ожидании.
Вот оно — словно нарастающий бег конницы. Мелодия вклинивается в траурный марш, одолевает его. Мотив, который олицетворяет для меня детство, превращается в торжественный гимн. Молодость вечна, если в тебе живет способность к горению, подвигу. Все быстрее скачут всадники...
Так всегда действует музыка. Все тяжелое, осевшее, как накипь, слетает с души. Я и
Но мы еще поспорим. Я не выпущу его. У военных есть такое выражение «вызвать огонь на себя». Я попробую...
— Ну вот, у тебя лицо посветлело, — говорит Ленка. — Я же знала, что тебе нужно.
В темном окне я вижу целое созвездие. Там поселок строителей. Сотни семей за тонкими стеклами — как сотни миров.
Одно окно не зажжется в моем городе. В доме Осеева. Убийца еще ходит по городу. А стекла — ненадежная защита. Пока убийца на свободе, смерть всегда может ступить на порог дома. Может войти и в эту комнату.
— Ленка, я пойду.
— Следователь, вы исчезаете и появляетесь так внезапно.
— Ты все смеешься?
— Нет! — Она серьезно смотрит на меня. — Нет, не смеюсь. Но мне не хочется, чтобы ты уходил так внезапно.
Мы молчим. Между нами пролегло несколько лет. И Жарков. И многое другое. Нам трудно теперь отыскать дорогу друг к другу. Но, мне кажется, она существует, эта дорога...
— Почему признался Шабашников? Это же не он.
Комаровский упрямо смотрит в стол. На жилистой, тонкой шее дергается кадык.
— Не знаю... Он в таком состоянии, когда все безразлично. Майор очень ярко нарисовал перед ним, как произошло убийство. Вчера Шабашников спросил у меня: «Может, это и в самом деле я? В беспамятстве. В городе меня давно уже осудили». Ему все равно.
— А вам?
— Что же мне, хватать его за грудки и кричать: «Не ты!»? — говорит капитан. — У одного майора одна точка зрения, у другого — другая.
— Но у вас свое мнение!
— Вам двадцать четыре года, Павел Иванович, — устало говорит Комаровский. — Вам все легко. Не могу же я идти против начальства.
Да, мне двадцать четыре. Я не был старшиной, мне все давалось легко. Я шел по расчищенной дорожке. Можно и дальше идти не спотыкаясь. Пристроиться к кому-нибудь «в хвост», как это делают шоферы в тумане. Пусть он, другой, принимает решения. Помилуйко, например.
— Боюсь, что это как раз то дело, когда в конце концов не находят виновного, — говорит капитан.
Во мне волной поднимается злость. Неужели
— И все-таки мы найдем, — говорю я Комаровскому. — И вы мне поможете. Договорились?
Комаровский после минутного раздумья протягивает руку. Ладонь его костлява и суха.
— Куда вы сейчас? — спрашивает он.
— К Кеше Турханову. Нужно, чтобы он дал знать, как только Анданов появится в тайге.
Окна зимовья светятся тусклым желтым светом в таежных сумерках. Над деревьями еще догорает день. Я стараюсь ступать осторожно: не подвела бы больная нога.
Кроме нас двоих, в Лиственничной пади нет никого...
Помощник Комаровского принес утром записку. Корявым почерком Кеша вывел: «Анданов ружьишко брал, подался в Лиственничную падь».