18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гизум Герко – Право Лечить (страница 17)

18

За то время, что я топтался у поста, мимо прошло человек тридцать. Двое из них были в рясах.

Внутри створа воздух менялся так, что это чувствовалось шеей. С дороги в спину поддавало морозом, а навстречу шло тёплое, и тёплое пахло железом, углём, жареным луком и пивом, всё сразу и в таком количестве, что я на секунду забыл, куда шёл.

Ни неба, ни щели, ни просвета. Над головой был камень. Я потом много раз слышал, как приезжие называют Стальгорн пещерой, и каждый раз хочу спросить: вы пещеру-то видели? В пещере пол мокрый и потолок капает. Тут и пол, и потолок были одинаково твёрдые, ровные, обработанные, и в них было врублено всё остальное.

А посреди этого всего стоял он.

Статую я увидел не сразу целиком, потому что целиком её из-под ног не видно. Сперва я увидел постамент, на котором сидело человек десять. Сидели они хорошо, обстоятельно: кто с мешком, кто с ребёнком, кто просто ждал, и один ел прямо там, разложив на коленях тряпицу. Низ постамента был вытерт задами до блеска.

Потом я отошёл, задрал голову и увидел сапог. Потом колено. Потом всё остальное, и на этом месте я перестал считать, во сколько моих ростов оно уложится, потому что счёт получался неприличный.

Верховный король стоял, опершись на молот, и смотрел не на входящих. Он смотрел поверх ворот, туда, откуда я пришёл, и лицо у него было такое, будто он там что-то забыл и никак не вспомнит что.

Модимус Наковальня.

Дом, в котором я вырос, зовут Наковальней. Так и говорят: «пойду в Наковальню», «а он из Наковальни». Одно строение, плоская крыша, кузня внутри, и в этом строении помещается вся моя деревня и вся моя прежняя жизнь. Я произносил это слово, наверное, тысяч десять раз. Я ни разу за сорок три года не подумал, что оно чьё-то имя.

Понимаете? Имя. Человек ходил, ел, злился, у него была борода и был вот этот самый молот, а потом он умер, и одну снежную дыру на краю мира назвали в его честь, и в этой дыре сорок три года прожил я.

Я стоял и смотрел на него снизу вверх, и меня разбирало от того, до чего ловко всё сошлось: я вышел из его имени и пришёл к его ногам, и никто этого нарочно не устраивал.

Потом я пошёл искать надпись.

Надписи не было. Я обошёл постамент справа, дошёл до угла, посмотрел на все три доступные мне стороны и не нашёл ни единой буквы. Гладкий камень, вытертый низ, наверху что-то вроде орнамента, и всё.

— Не там ищу, что ли? — окликнул я мужика, который сидел с краю и разматывал портянку.

— Смотря чего ты ищешь, парень. Тут вообще-то не ищут, тут сидят.

— Написано где. Кто это. Я вот с той стороны смотрел, тут смотрю…

— А чего писать-то? — Он даже разматывать перестал. — Ты сам-то не знаешь, что ли, кто это?

— Знаю, конечно. Модимус Наковальня.

— Ну вот.

И тут меня понесло толпой.

Мимо статуи шёл поток, поток шёл в одну сторону, и стоять в нём было примерно то же самое, что стоять в ручье: тебя не толкают, тебя обтекают, и через минуту выясняется, что ты уже не там, где стоял. Я хотел обойти постамент кругом и не обошёл. Меня внесло в зал.

Про Общий зал мне рассказывали, и рассказывали, как выяснилось, никак.

Это была улица шириной с озеро, врубленная в камень, и по ней двигалось столько народу, сколько я за всю жизнь суммарно не видел. Дворфы, гномы, люди, и все шли, и все несли, и все говорили одновременно. Под сводом висели знамёна, бледно-голубые, длинные, и висели они высоко, потому что низко их бы оборвали в первый же день.

Я двинулся поперёк и застрял.

— Посторонись! Посторонись, борода, кому говорю, посторонись! — Мимо, боком, лез гном с ящиком, и ящик был больше гнома. — Не стой на ходу, ну куда ты встал, я тебе третий раз кричу!

— Так я же…

— Он ещё разговаривает! Отойди к стене и разговаривай там сколько влезет!

Я отошёл к стене. У стены стоял дворф в фартуке и грыз что-то на палочке.

— Всегда у вас тут так, что не пройти?

— Это ещё пусто, — выдал он с полным ртом и без всякого выражения. — Ты, стало быть, впервые. Ты приходи к большим торгам, вот тогда посмотришь. Тогда тут стоят, как в бочке селёдка, и ругаются в четыре голоса на четырёх языках, и это, я тебе скажу, зрелище.

Пустой зал. Я запомнил это выражение и таскал его с собой потом ещё долго.

Дальше я двигался вдоль стены и глазел, и мне не стыдно: я приехал глазеть. Лавки были врублены прямо в камень, дверей у половины из них не было вовсе, был проём и прилавок в проёме. Огонь горел в открытых очагах через каждые двадцать шагов, и никто его не караулил, потому что гореть тут было нечему.

Потом я упёрся в торги и залип надолго.

Сперва я не понял, что происходит. Стоял длинный ряд, у ряда толклись, и на прилавке лежали вещи с привязанными бумажками. Клещи. Моток проволоки. Кираса, приличная. Мешочек с чем-то сыпучим. Никто товар не хвалил, никто его не совал в руки, и продавца при нём не было ни одного.

— А хозяин где? — поинтересовался я у распорядителя, который сидел за столом и что-то писал.

— Хозяин? — Он поднял на меня глаза с большим сожалением. — Хозяин, может, в Менетиле. Хозяин, может, у себя в Лок Модане. Может, он вообще спит, я почём знаю.

— Погодите. Как я тогда буду торговаться?

— А никак. Тут не торгуются.

У меня в голове это укладываться отказалось. Дома цена делается так: приходишь к человеку, человек говорит своё, ты говоришь своё, и вы часа полтора выясняете, кто из вас кого больше уважает. Восемь кусков мяса за перчатки. Полтора часа удовольствия. Это и есть цена, и без этих полутора часов её вообще нет.

— То есть я прихожу, а цена уже назначена?

— Цена не назначена. Цену никто не назначает. — Он отложил перо, и по лицу его я понял, что объяснять это ему приходится по десять раз на дню и что где-то в глубине души ему это нравится. — Ты вешаешь свою бумажку, я записываю номер. Хочешь взять чужое, называешь мне сколько. Придёт другой, назовёт больше, твоё пропало. К вечеру вещь уходит тому, кто дал больше всех, и он про хозяина не знает ничего, и хозяин про него тоже.

— И оба довольны?

— И оба недовольны, — обрадовался распорядитель. — Один считает, что продешевил, другой считает, что переплатил. Вот когда оба ворчат, значит, цена настоящая. А когда один уходит счастливый, значит, второго обули, и я эту цену за настоящую не считаю.

Я стоял и разбирал эту штуку по косточкам: если хозяина нет, то его нельзя ни разжалобить, ни переспорить, ни взять измором. Люди уходят, остаются номера, и с номерами оно работает лучше, чем с людьми.

Постоял я там, надо думать, лишку. Ушёл, потому что вспомнил, зачем пришёл, и потому что рядом обнаружилось место, мимо которого пройти было ещё труднее.

Сокровищница стояла за низкой аркой, и очередь к ней шла на улицу. Двери у неё были железные, в два слоя, а перед дверями сидели двое и ничего не делали, кроме того, что смотрели на руки. Дворф передо мной сдал сундучок, сундучок унесли, дворфу дали жетон, дворф ушёл. Всё это заняло меньше, чем у нас занимает поздороваться.

— А спрашивать не будут, что там? — вырвалось у меня вслух.

— Не будут, — откликнулась женщина из очереди, не оборачиваясь. — Тебе оно зачем, если ты пустой?

— Да я просто смотрю. Первый день в городе.

— Все просто смотрят. — Она всё-таки обернулась. — Не спросят ни что там, ни откуда взял, ни зачем тебе. Спросят жетон. Нет жетона, нет разговора, и хоть ты плачь, хоть ты король.

— А если человек не вернётся?

Тут она посмотрела на меня уже по-другому.

— Лежит. — Женщина поправила платок. — Лежит и лежит. У нас там, за дверью, лежит такое, чего никто не забирал с Войны Трёх Молотов. И будет лежать, пока не придут. Это же не про доверие, парень. Это про железную дверь.

Класть мне туда было нечего, и переживал я по этому поводу ровно нисколько. Но то, что за железной дверью лежит чьё-то и ждёт своего человека тридцать лет, я себе куда-то записал.

За Сокровищницей, вдоль стены, в ряд стояли почтовые ящики. Я насчитал семь. Окованные, с горбатыми крышками, и стояли они прямо, потому что снегу тут падать неоткуда. Дворф с тележкой шёл вдоль ряда, открывал каждый своим ключом, выгребал и захлопывал.

— Часто ходите?

— Четыре раза в день, и это ещё не считая обозных. — И покатил дальше.

У нас в долине почта уходит, когда Стен собирается идти через Туннель. Стен собирается, когда у него накопится, а накапливается по-разному.

Дальше зал забирал вверх и вправо, и туда шли уже не все. Дорогу я спросил трижды и трижды получил ответ такой подробный и такой быстрый, что запомнил только первую треть, но общее направление у всех троих совпало.

Высокий Трон стоял выше города. Я его снизу и увидел: широкий подъём, свет, и наверху, в глубине, зал, из которого шёл ровный гул, какой бывает от многих людей в большом каменном помещении. Туда шли, и оттуда шли, и у нижнего конца подъёма стоял стол, а за столом сидел писарь, и вокруг стола толклись человек двадцать.

Вот тут я оробел, и оробел от простой мысли: сейчас выяснится, что я должен был что-то сделать заранее, а я не сделал.

— Бумага в Высокий Трон, — начал я. — Сенатору Барину Красному Камню. Из Караноса, от специального посланника Сената.

— Клади сюда, — сказал он, не поднимая головы.

— Не могу. Мне велено в руки.

Писарь наконец на меня посмотрел, и посмотрел с интересом, которого я не ожидал.