Гизум Герко – Право Лечить (страница 1)
Право Лечить
Глава 1. Восемь кусков мяса
Восьмой кусок не лез в мешок.
Семь легли как родные, а восьмой упирался, топорщился и норовил вывалиться, и я потратил на него столько же времени, сколько на всю дорогу от озера. В конце концов я сунул его за пазуху. Тёплый он не был давно, зато был мокрый.
Так и пошёл: семь в мешке, один под рубахой, снег по колено, и до Наковальни ещё половина склона.
Про волков Холодной долины вам, наверное, рассказывали, что они опасные. Кто рассказывал, тот их не видел. Волк тут жирный, ленивый и до крайности уверенный в себе, потому что жрёт кабана, а кабан тут тоже жирный, ленивый и уверенный. Вся долина устроена как один большой обед, который сам себя ест по кругу и очень этим доволен. Опасно в ней ровно одно: заснуть.
Я не спал. Я считал.
Восемь кусков. Не семь и не десять, а восемь, потому что в поручении сказано восемь, и если принести семь, то придётся идти ещё раз, а если принести десять, то два лишних никто не возьмёт и не спросит, где ты их взял. Восемь. Вот вам масштаб мира, в котором я жил, когда мне было сорок три.
Некоторые в этом возрасте уже командуют артелью.
Наковальня стоит в распадке и издалека похожа на камень, который кто-то уронил и не стал поднимать. Это одно строение, большое и низкое, с кузней внутри. Ни городка, ни посёлка: просто дом, в котором живут все сразу. Крыша у него плоская, уклона ей никто не придумывал, а снег с неё скидывают лопатой те, кому не повезло. Мне везло редко.
Про плоскую крышу я тогда думал, что так и надо. Что дом сверху должен быть плоский, потому что он дом, а не шапка. Мысль о том, что крыше можно придумать уклон и снег будет сходить сам, пришла мне в голову много позже и совсем в другом месте, и когда пришла, я стоял и молча злился на всё своё детство сразу.
А тогда мы просто лазили с лопатами.
Лазили по очереди, очередь вёл Тогнус, вёл он её в голове, а голова у него была занята кузней. Поэтому очередь получалась такая: кто попался на глаза, тот и лезет. Я попадался чаще, чем следовало, потому что жил ближе всех к лестнице и вставал раньше всех. Из этого я вынес первое в жизни знание об устройстве мира: хуже всех живёт тот, кого удобнее всего найти.
У входа висел почтовый ящик. Окованный, с горбатой крышкой, чтобы снег не лежал, и с латунной пастью, отполированной чужими рукавицами до желтизны. Ящик у нас был, а вот банка не было. И конюшни не было. И торгов не было. Ни одного человека, у которого можно купить хоть что-нибудь, кроме эля, а эль наливают и так.
Зато ящик. Ящик стоял.
Я поднял крышку и заглянул внутрь, и внутри, как обычно, лежало ничего.
Стена Крепкую Руку я нашёл там же, где он всегда: на приступке у ящика, спиной к стене, с сумкой на коленях. Сумка была почтовая, тяжёлая и вечно расстёгнутая, потому что застёжку он оторвал ещё до моего рождения и с тех пор всё собирался пришить новую.
— Восемь. — Я поставил мешок ему под ноги. — Считай, если хочешь. Один за пазухой, он мокрый, ты его сразу отложи в сторону, я на нём полдороги сидел.
— Считать я не буду, я тебе верю. — Стен даже не открыл глаза. — А вот что ты его за пазухой нёс, это ты зря сказал. Теперь я про это знаю и обязан думать.
— И что ты про это думаешь?
— Думаю, что перчатки твои теперь тоже с историей. — Он наконец глянул на меня одним глазом. — Ладно. Уговор есть уговор. Держи.
Перчатки были хорошие. Толстые, с двойной ладонью, тёплые до неприличия. Ради них я и лазил по этому склону два дня, потому что своих у меня не было вовсе, а зима в долине не кончается никогда: она просто иногда делает вид, что задумалась.
Уговор был простой. Стен гоняет почту через Туннель, наружу и обратно, круглый год. Стену нужно мясо, потому что мясо в дороге не спрашивает, где ты его взял, и не портится на морозе. У Стена есть лишние перчатки, потому что почта таскает с собой всякое, а перчатки в дороге теряются чаще всего. Восемь кусков за пару. Прейскурант.
Прейскурант держался в головах, потому что записывать его было некому и не на чем. Кружка стоила помощи с дровами. Помощь с дровами стоила полдня. Полдня стоили ровно столько, сколько человек успевает до темна, а темнеет у нас рано, и оттого все расценки в долине выходили слегка щедрее, чем следовало бы. Приезжие этого не понимали и считали нас простаками. Мы этого не объясняли и считали приезжих людьми, у которых длинный день и оттого мало ума.
Я его, кстати, спрашивал, откуда взялась именно восьмёрка.
— Восемь потому, что на семи не наедаешься, а на девяти начинаешь думать, не слишком ли ты хорошо живёшь, — объяснил он мне тогда. — Никогда не живи слишком хорошо, парень. Это очень заметно снаружи.
Такого рода мудрость у Стена шла ровным потоком, и вся она была бесполезная и почему-то верная.
— Слушай. — Он дождался, пока я натяну перчатки и наиграюсь, шевеля пальцами просто из удовольствия. — У меня для тебя тут ещё кое-что. Не от меня.
Он полез в сумку и долго в ней рылся, а рылся он так, будто там сто отделений, хотя отделение там было одно.
Вытащил свёрток. Кожаный, перевязанный, размером с ладонь.
— От Бранстака. Велено отдать, когда принесёшь мясо.
Я взял свёрток и некоторое время держал его молча, потому что мне надо было разобраться с двумя вещами сразу, а я так не умею.
Первая вещь: Бранстак что-то для меня заказал. Из города. Через почту. То есть он про меня подумал, и подумал заранее, и это было приятно настолько, что даже неловко.
Вторая вещь: он велел отдать, когда принесу мясо. Не сегодня. Не когда зайду. А когда принесу мясо.
— А зачем такое условие? Он объяснял?
— Объяснял. — Стен снова закрыл глаза. — Пусть, говорит, парень сначала сделает то, за что взялся, а потом получит то, что не просил. Иначе, говорит, у него в голове всё перепутается, и он решит, будто одно за другое.
— Ну, спасибо. Я, между прочим, стою тут и слушаю, как меня воспитывают заочно.
— Ты стоишь тут и слушаешь бесплатно, а я это выслушивал полчаса и с подробностями, — сказал Стен. — И заметь, я тебе даже не всё пересказал. Он ещё про троггов начал. Раз увидел одного трогга, считай, видел всех, а он мне их двадцать минут описывал, каждого по отдельности.
В свёртке лежала руна.
Я не знал тогда, как она называется, и честно скажу, что мне и не сказали. Просто камень, серый, гладкий, с прорезанным знаком, тёплый на ощупь так, как не бывает тёплым камень, пролежавший неделю в почтовой сумке на морозе.
Я стоял у ящика, в новых перчатках, с мокрым пятном на рубахе, и держал в руках первую вещь в своей жизни, которая была моей не потому, что мне её выдали по списку.
— Красивая, — сказал Стен, не глядя. — Не потеряй.
— Она тёплая. Ты знал, что она тёплая?
— Знал. Я её неделю на пузе вёз. — Он зевнул. — Думал сперва, что у меня жар.
Внутрь я пошёл через большие двери, потому что малые с осени не открывались: их подпёрло снегом, подпёрло основательно, и все как-то очень быстро решили, что проще привыкнуть.
По утрам в Наковальне стоит один общий гул. Кто-то ест, кто-то ругается, у дальней стены сушат на верёвках всё, что вчера намокло, и поверх этого идёт кузня. Стены у нас внутренние, тонкие и, если честно, условные. Жить в одном доме с кузней это как жить с очень трудолюбивым соседом, у которого не кончается ни работа, ни сила.
Я прошёл насквозь, огибая тех, кто завтракал, и вышел на жар.
Бранстак Калдер сидел в кузне, хотя жрецу в кузне делать нечего.
Он там сидел всегда. Помогать он не помогал: он сидел, потому что в кузне тепло, а тепло он любил больше, чем приличествует дворфу. Тогнус его не гнал: Тогнус вообще никого не гнал, у него для этого не хватало злости, а хватало только стука.
— А, — сказал Бранстак. — Пришёл.
— Пришёл. Мясо отнёс, свёрток получил. Спасибо. Она правда тёплая или мне кажется?
— Правда. — Он даже обрадовался вопросу. — Она у всех тёплая, кто её взял. У кого не берётся, у того холодная, и такому человеку я её просто не даю, чтобы не расстраивать. Садись, чего стоишь.
Я сел на чурбак и вытянул ноги к горну, и вот тут выяснилась третья вещь за утро, и на этот раз неприятная.
Сапог просил каши.
Не то чтобы неожиданно. Он просил её с осени, я его подшивал два раза и оба раза плохо, потому что шить не умею и учиться не собираюсь. Но сегодня он перестал просить и начал требовать: подошва отошла от носка, и в получившуюся щель бодро набился снег, который теперь таял и делал мне внутри маленькое собственное озеро.
— Ага. — Бранстак проследил мой взгляд и поморщился. — Иди на склад, скажешь, я велел. Тебе положены.
— Что положено?
— Сапоги послушничьи, пара. — Он выговорил это ровно, как читают вслух написанное. — Там их целая полка. Никто не берёт.
Тогда я не спросил почему. Вот это, если хотите знать, была ошибка всей осени.
— Ладно. Схожу. Слушай, я у тебя давно хочу одну вещь выяснить, просто случая не было.
— Спрашивай, пока я сижу. Стоя я хуже отвечаю.
— Вот я послушник. Хожу за тобой третий год, читаю, что дашь, делаю, что скажешь. А что я, собственно, умею? Не в смысле похвастаться. В смысле если сейчас вон там, за стеной, кому-нибудь придавит руку, и он заорёт, и все побегут, то я побегу зачем? Что я сделаю такого, чего не сделает Тогнус с тряпкой и ведром?
Бранстак долго молчал.