Герман Генкель – Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра) (страница 52)
Напряжённо внимали рассказчику все за столом; особенно Гиппарх не сводил с Анакреона разгорячённого, восторженного взгляда. Глаза его сверкали, лицо было залито ярким румянцем, губы нервно дрожали. По всему было видно, что Гиппарх мысленно не только переживает всё то, о чём столь красноречиво и искусно повествовал его гость, но что он забыл всё вокруг себя и весь ушёл в вихрь тех изысканных удовольствий, которыми славился двор тирана Поликрата. Прочие собеседники слушали рассказчика также с огромным вниманием, и только на живом и юношески свежем лице старца Ксенофана лежал явный отпечаток не то недоверия, не то скуки. Он время от времени искоса поглядывал на разглагольствовавшего Анакреона, и на его тонких губах мелькала лукавая усмешка. Но вот Анакреон, после небольшой паузы, приподнялся на ложе и, высоко подняв кубок с искристым вином, воскликнул:
— Друзья! Осушим наши чаши во славу и во здравие того, кого Аполлон и Афродита отметили в не меньшей мере, чем моего незабвенного царственного друга, Поликрата Самосского, печатью божественности! Да будет здравствовать во славу искусства его величайший сейчас покровитель в Элладе, славный тиран афинский, Гиппарх-Писистратид. Да не отвратят от него на многие ещё годы чела своего могущественные небожители и да уподобится Гиппарх самому лучезарному Аполлону-Фебу!
Все, кроме Ксенофана, поднялись с мест и приветствовали радостными кликами неожиданный тост теосского певца.
Лицо Гиппарха сияло от счастья.
— Твои слова, божественный Анакреон, доставили мне не только великое удовольствие, — ответил он на речь певца, — но и влили в душу елей утешения. Я тысячу раз счастлив, что мне пришла благая мысль пригласить тебя в Афины именно теперь, когда мятежный дух мой требует поддержки, которую — я вижу это ясно — один ты сумеешь оказать ему, и когда я в свою очередь приложу все старания, чтобы смягчить горе по поводу внезапной смерти твоего царственного друга, Поликрата. Поэтому позволь теперь и мне поднять за твоё здравие кубок и провозгласить многолетие славному теосскому певцу. Но что это? Наш друг Ксенофан сидит один среди всеобщего веселья хмурый и печальный? Как будто грозная туча налетела на ясное чело твоё, достойный сын Дексия?
Ксенофан печально улыбнулся.
— Я жалею от души, если моё настроение не гармонирует с общей радостью. Я отнюдь не печален, ибо тому не могло бы найтись сейчас сколько-нибудь веских оснований. Но, да будет позволено мне, человеку уже очень старому и свободно годящемуся каждому из вас в отцы, высказать мысль, пришедшую мне в голову во время красивой речи Анакреона и несколько омрачившую моё радостное настроение.
— Говори, говори, славный сын Дексия! — раздалось со всех сторон.
— За много часов сегодняшнего общения с вами, друзья, я то и дело слышал, как вы уподобляли друг друга то богу, то герою. Цветистая здравица Анакреона в честь Писистратида Гиппарха закончилась гордо — величавым сравнением из жизни небожителей... Сам я поэт, как вы, вероятно, знаете, и элегии мои известны во многих городах эллинского мира, а потому я первый признаю за поэтом право прибегать в своих речах к образам, созданным народным воображением. Но серьёзно принимать подобные уподобления и искренно восхищаться ими, как то сделал сейчас Гиппарх, простите, друзья, это не в моих привычках, это претит душе моей. Вот почему я молчал, когда вы все бурно одобрили речь Анакреона, вот почему тень пробежала по лицу моему и я не в силах был скрыть её. У каждого человека свои особенности, и взгляды всякого мыслящего существа являются результатом большего или меньшего количества умственной и душевной работы за всю его жизнь. Я много видел, чувствовал и мыслил за те почти полвека, что скитаюсь по свету, учась и уча, и седина моя, — признак опыта бурной жизни, — даёт мне право иметь по многим вопросам взгляды, отличные от общепринятых. Это право, надеюсь, не оспаривает у меня и милейший Анакреон, который да простит меня старика, если я сказал что-либо ему неугодное или неприятное.
Всех поразила как бы неуместная речь Ксенофана. Хотя Анакреон, за много лет пребывания в должности придворного поэта и привык к разным положениям и в большой степени развил в себе способность не терять хладнокровия ни при каких условиях, однако слова Ксенофана на этот раз задели его особенно сильно, тем более что Ономакрит яростно обрушился на старика:
— Ты отрицаешь богов, сын Дексия. Ты отвергаешь всё то прекрасное, что имеется в эллинской жизни. Тебе Олимп и его божественное население представляются вздорной сказкой, порождением праздного воображения праздной, бестолковой черни. Ты, Ксенофан, сегодня уже не раз намекал на это, и учение твоё о богах, своеобразное и мертвенно-сухое, достаточно известно в Аттике. У каждого человека есть, конечно, свои взгляды, но у мудрого они мудры, а у...
— Ономакрит, ты начинаешь забываться, — твёрдо произнёс Гиппарх. — Если я предложил вопрос Ксенофану не кстати, то прошу извинить меня; но человека, пользующегося моим гостеприимством, я никому не позволю оскорблять.
— Он оскорбил такого же гостя, как он сам, Анакреона, сына Скитина. Он оскорбил, наконец, бессмертных богов.
— Он никого не оскорблял и оскорблять не хотел. Он высказал, как честный человек, лишь то, что думает, — тихо заметил Лас Гермионский.
— Вот что, друзья, — раздался мягкий и в то же время звучный голос Анакреона, — мне кажется, что мы сейчас говорим совсем не о том, о чём следует. Если кто мог почувствовать себя задетым нашим уважаемым поэтом и мыслителем, то только я. Но уверяю вас всех и клянусь красотой Афродиты, я нисколько не обижен. Напротив, я рад, душевно рад, что слышу столь своеобразную речь Ксенофана, так как надеюсь, что он пояснит нам подробнее свои мысли.
— Пусть говорит! Послушаем! Говори, Ксенофан, — раздалось несколько голосов.
Гиппарх с благодарностью взглянул на Анакреона, который улыбкой ответил ему.
— Я бы предложил отложить такую серьёзную беседу до другого, более подходящего раза, — медленно, с расстановкой, подчёркивая каждое слово, проговорил Лас, лицо которого стало сосредоточенно-мрачным. Но все остальные запротестовали, да и сам Ксенофан, видимо, не имел ничего против предложения своих сотрапезников. По живому лицу его пробежали нервная дрожь и глаза его заискрились юношеским блеском.
— Да простит меня любезный Ономакрит, муж достойнейший и ученейший, если я начну с пункта самого неприятного именно для него: преклоняясь не менее его перед гением слепого старца Гомера, которого и я имею честь считать, по преданию, своим согражданином, скажу откровенно, что его рассказы о богах и их постоянном вмешательстве в дела людские, их человеческих слабостях и даже пороках производят на меня удручающее, отталкивающее впечатление. Какие это боги, которые менее людей в состоянии бороться со своими страстями, которые слепо поддаются этим страстям и даже требуют себе поклонения за свои слабости! Если ты бог, то будь настоящим богом; если же человек, то и не требуй себе большего, чем пристойно смертному. Не могу я, воля ваша, верить россказням поэтов и праздных рапсодов о похождениях великого вседержителя Зевса. Что это за отец богов, которому чуждо понимание добра и зла!
— Ты забываешь, почтенный Ксенофан, — не утерпел Ономакрит, — что всё это символы.
— В таком случае, так и говорите народу, что сказки о богах — символы. Но вы этого не делаете. Напротив, вы всеми силами стараетесь внушить толпе беспрекословную веру в подлинную истинность ваших россказней. Вы идёте дальше по пути сознательной лжи. Вы усердно собираете разноречивые мифы об одном и том же божестве и стараетесь, путём искусной их обработки, уничтожить вопиющие противоречия и явные в них несообразности. Вместо того, чтобы возвысить человека до неба, вы низводите небо на землю. Потому-то и Олимп ваш — простая гора в северной Фессалии, на границе Македонии. Но как вы, эллины, помещаете жилище ваших божеств на этой горе, так в других странах — я исходил и изъездил их за пятьдесят лет немало — другие народы, которых вы пренебрежительно именуете варварами, помещают дворцы своих небожителей на своих горах и высотах, согласно преданиям своим. Вам Зевс представляется в виде совершеннейшего, прекраснейшего мужа. Есть народы, у которых он воплощается в лучезарном солнце; другие видят и слышат его в грозовой туче, изрезанной молниями, а темнокожие египтяне поклоняются ему в чёрном, как ночь, быке. Кто из них прав, кто ошибается, не знаю. Но думается мне, что не правы и ошибаются решительно все, кто стремится воплотить могучую и таинственную силу, управляющую миром, в какой бы то ни было осязательный образ. Зевс — это божественная сила, руководящая всеми явлениями, везде и нигде. Она везде постольку, поскольку всё в мире от неё зависит и ею проникнуто; она нигде, так как непосредственно общаться с ней человек не в состоянии. Она бесконечна и её нет; проявления её видимы, а сама она по существу своему неуловима. Ею проникнуто всё, поэтому она безраздельно едина; хотя она и проявляется в мириадах явлений, она всегда остаётся неизменной и равной только себе одной. Она всё и она — бог.
Ксенофан умолк, и взор его устремился на тёмные горы побережья, озарённые мягким лунным светом, на серебристые волны моря, вздымаемые дружным ударом вёсел, на бездонное глубокое небо, озарённое бесчисленным множеством золотых звёзд. Затем, после некоторого молчания, старец продолжал: