Георгий Шевяков – Степан. Повесть о сыне Неба и его друге Димке Михайлове (страница 31)
— Бесполезно это, капитан. Здесь что-то не так. Не потому мы не видим, что не видим, а потому что не понимаем, что надо видеть. Пелена перед глазами, не то мы надеемся найти, что есть на самом деле. Сбросить надо эту пелену. Другой глаз здесь нужен, другой ум. Надо стать крысой, всеми крысами, принюхаться к воздуху, приглядеться к звездам. Что толку ходить вслепую.
В один из вечеров, вернувшись на квартиру родственников, где они обитали с шаманом, стал Ильдар свидетелем незабвенного зрелища. Наказав молчать и не мешать, съел Олджубей сушеный мухомор, захваченный им из дома, разложил подобранные кости кошки, изглоданной крысами, по полу в одном ему ведомом порядке, и видимо непростой то был порядок, потому что перекладывал он их, пока не успокоился. Достал свой шаманский бубен и поначалу медленно, а потом все истовей и истовей закружился в танце, то распахивая руки, то вздымая их вверх, то безвольно опуская к полу. И пел при этом песню без слов — одни крики и мычание, без мелодии, под редкий звон бубна. Но было нечто завораживающее в этом диком первобытном танце. Невольно прислонился капитан к дверному косяку, чтобы устоять на ногах, сами собой опустились веки, и дыхание вошло в унисон с песней шамана.
«Я знаю», — вдруг вскрикнул тот человеческим голосом. Очнулся вмиг Харрасов и не успел шаман продолжить, зажал ему рот ладонью, тихо и грозно шепнул на ухо: «Забыл? Нас подслушивают». И уже громко добавил: «Достали старик твои выходки. Ну, если знаешь — поехали, но предупреждаю — в последний раз».
В подъезде по пути к старенькому москвичонку, снятому напрокат, на котором они и бороздили по городу, приложив руки рупором к уху собеседника, дабы не быть услышанным и самым чутким жучком (старались на этот раз подчиненные Коршунова) прошептал Олджубей на ухо Ильдару.
— Он не существо. Он воздух, свет, он может стать человеком, собакой, кем и чем угодно, и снова растаять.
— Призрак? — так же на ухо старику, сложив ладони, шепнул Харрасов.
— Я не умею объяснить. Он везде. Он может стать плотью, и перестать ею быть. Они ищут тело, а он везде. И еще — мальчик стал девочкой.
— Ты сбрендил, — не выдержав громко произнес Харрасов, повторив, сам не зная того, Димкины слова по такому же поводу.
Улыбнулся победоносно Олджубей щербатым ртом, как и прежде шепнул осторожно: «Переоделся». И подмигнул капитану. «Был черненьким мальчиком, стал беленькой девочкой».
— Поехали, чего время терять, — капитан сообразил, как выкрутиться их ситуации, сложившейся после слова «знаю» и наверняка уже услышанным в его родном учреждении.
Как и прежде они поехали по ночному городу, ведя за собой хвост подлиннее крысиного. Обнюхал Олджубей один из случайно встретившихся жилых домов, радостно завопил: «Здесь они, здесь. Нюхом чувствую. Утром и навестим». И отправились они спать, доставив бессонную ночь генералу Коршунову и бедным жителям случайного дома.
Потому что окружили этот дом немного времени спустя автоматчики с собаками, ослепили его прожекторами и начали обходить квартиры, чердаки и подвалы служители безопасности. Нашли несколько незаконно хранящихся пистолетов, один притон наркоманов, вспугнули две парочки, что лобызали друг друга в подвале — вот и весь улов. Хмуро слушал утром генерал через жучок оправдания Олджубея: «Ой, капитан, какого маху я дал. Звезда не так сверкнула, а я поверил». Матюгнулся, выпил рюмку коньяку, что, надо признать, частенько делал в последнее время. Мелькнула было мысль, что водят его за нос, но растаяла без следа.
Любой день, когда с утра на небе ни облачка, обещает быть солнечным и ясным как в прямом и переносном смысле. За завтраком, поедая собственноручно зажаренную яичницу с колбасой, Димке пришла в голову мысль, с которой он не преминул поделиться со Степаном. Короткий смех и грохот разбитой тарелки за спиной — брат мыл грязную с вечера посуду — убедил Димку в привлекательности собственной задумки — раз уж иноземца она привела в восторг. И потому наскоро вытерев рот полотенцем, умыв руки, — силком привитая родителями чистоплотность вдали от них не захирела, а напротив расцвела — он, кривясь, облачился в свой девчоночий наряд и выскочил за дверь, бросив на ходу Степану: «Не начинай, пока я не буду готов».
Сто четырнадцатая школа, как и все школы города, маялась в предвкушении каникул. Последние денечки мая и суматошные события вокруг создали такую взрывоопасную смесь в подростках, что прыгали те, как воробьи, на уроках, беспрестанно чирикая, размахивая руками и сверкая глазенками. Чинное решение математических задач, коими школа славилась, порой внезапно срывалось пущенным: «А вчера кошки сбежали из города, вот те крест». Иксы и игреки мгновенно забывались, глаза присутствующих обращались к шептуну и загорались нездоровым блеском. И никакого педагогического таланта в таких случаях не хватало, чтобы вернуть урок в нужное русло. Разве что приходил на выручку завуч Лев Семенович — гроза и стержень уфимской сто четырнадцатой школы, которого люто боялись все ученики от первого до выпускного класса и столь же несказанно любили их родители, прошедшие в большинстве своем через его руки и потому уверенные, что их дети будут воспитаны достойно. Не уступал генералу Коршунову его зычный командный голос, когда кричал он: «Встать». И не страшны были любые вурдалаки тому из учеников, кто выдерживал в такие минуты его взгляд.
Так и в этот день, ожидая в любой миг подвоха, бродила между парт молоденькая учительница, диктуя контрольное изложение за год. Взгляд ее скользил от ученика к ученику, руки поворачивали головенки русые, да темные от тетрадей соседа к собственным тетрадям. Вперемежку с текстом классической литературы порой звучало: «Петров, сядь, как следует, не подсматривай». И в то же время ожидание какой-нибудь каверзы настолько полно было в ней, что вместе со всем классом она вздрогнула и отпрыгнула от своего стола, мимо которого в этот миг проходила, когда на ее глазах каким-то спортивным не иначе образом из сидячего положения прямо ногами на парту вскочила лучшая ученица класса и изо всех сил завопила: «Ой, меня мышка укусила».
Визжа рванулись к стенам девчонки, и напротив загигикали боевой кличь мальчишки, несясь к ее парте. А та продолжала вопить: «Укусила… укусила…». При этом она держала одной рукой второю с вытянутым пострадавшим пальцем и подпрыгивала на парте, боясь соскочить на пол.
Вопя и отталкивая друг друга, десятки мальчишеских рук нырнули в деревянное чрево парты. «Есть», — вздрогнул один, другой, и разочарованно и безжалостно смеясь над девчоночьим страхом, они достали из портфеля белую живую розу.
«Это не моя, — ничего не понимая, лепетала виновница переполоха, — Я ничего не приносила. Не моя, правда». Облегчение вместе с понимающей улыбкой появилось на лице учительницы. «Вот и хорошо, что не мышка. Хорошо, что роза», — втиснулась она в толпу вокруг парты, — Ничего не случилось. Продолжим урок. По местам, по местам».
Трудно сказать, возымели бы ее уговоры действие, но без стука вошел в класс Лев Семенович и открыл было рот для окрика: «Что за безобразие». Но в мгновение ока расселись все по своим местам, сложив руки на парты и преданно, немигающе глядя на школьную доску, так что пропал втуне его крик. Сверкнув напоследок грозными очами, вышел он прочь, а учительница перевела дух и продолжила чтение.
В доме напротив счастливо улыбался Димка, глядя на устроенный им переполох в бинокль, подаренный недавно Степаном. Взгляд его еще долго перебегал от одного лица к другому, шевелились губы: «Васек, что подсматриваешь, сам думай. А ты, Витька, голова открутится, будешь так вертеть». Еще дольше смотрел он на девочку с хвостиками, ту самую, которая и к месту и ни к месту отвлекала его мысли в школе. На белую розу, лежащую перед ней на парте. И широко улыбнулся он, когда заметил улыбку на ее лице после брошенного ею на розу взгляда, и робкого повороты головы в ту сторону, где когда-то сидел он, Димка. Постепенно оживление прошло и, сунув бинокль в полиэтиленовый пакет, он грустно вздохнул. В последнее время ему часто становилось грустно.
Усевшись на подоконник, он уткнулся головой в колени. Проходившая мимо женщина с ребенком, остановилась, погладила по голове: «Девочка, тебе плохо?». Дернул головой Димка, отвернул лицо, буркнул: «Отстаньте». Та ушла, оглядываясь. Дочка, державшая ее за руку, заверещала: «Мама, девочке больно. Ей надо в больницу, там уколы делают». От чужого внимания еще горше стало Спинозе. Будь он взрослым, он бы заплакал, но дети в двенадцать лет не умеют плакать от внутренней боли. Сжались губы, нахмурились брови и тоска в груди такая, что хоть вешайся. Одним-одинешеньким почувствовал он себя на белом свете. Приключение поначалу забавное и страшное постепенно становилось обузой, превратилось в огромный, тягучий и нескончаемый воз, от которого невозможно избавиться. Родные, дом, мальчишки во дворе, все, что воспринималось прежде как нечто само собой разумеющеюся, безусловное, как неотрывная часть самого его, Димки, вдруг оторвалось, отдалилось, сгинуло неизвестно куда. Хотя вроде бы вот оно, неподалеку, рядом, стоит протянуть руку. Но вся боль и невозможность состояла в том, что не мог он эту руку протянуть. Что, вернувшись назад, не будет ему вечно покоя, разве что, переступив через себя, должен он будет предать Степана, но и мысли такой Димка не допускал.