Георгий Семёнов – Городской пейзаж (страница 30)
Ему потом и самому не верилось и делалось страшно, когда он вспоминал о своем рывке в это металлическое пекло, откуда он вытащил укусившую его собачонку, которую они с доброй Ра назвали Мухой.
Металлический диск, машинально поднятый Луняшиным с дороги, имел удивительные формы: натертые до жаркого блеска выпуклости его, по которым проехала не одна сотня тяжелых машин, напоминали то ли щеки, то ли уши какого-то живого существа; грязные поднутрения, прихотливо изгибающиеся по всей плоскости круга, сглаженные трещины, странная игра всех этих случайных линий — все это вместе рисовало трудно понимаемое, но загадочное изображение чего-то такого, что можно было принять с помощью воображения и за стилизованный портрет, и за диковинный плод чьей-то фантазии. Во всяком случае, это нечто приковывало к себе внимание и заставляло задуматься о чем-то туманно-неясном, найти в этом круге такую линию или выпуклость, которые вдруг могли что-то сказать своим изгибом или застывшим движением, что-то разбудить в душе и напустить на нее романтический дымок. А поблескивающая металлическая дужка, за которую Федя Луняшин подвесил на стену этот диск, была тоже похожа на некую отнюдь не случайную деталь художественного воображения, напоминая иной раз ореол, сияющий металлом над искусно отчеканенным бредом фантазера.
Но это было всего лишь навсего раздавленное, расплющенное жестяное ведро, которое, видимо, болталось под кузовом проезжавшей автомашины и упало на колдобине.
Сбитая автомобилем собака с парализованными ногами и расплющенное ведро странным образом повлияли на Феденьку, и он с той поры глубоко задумался, заложив на бледном своем лбу вертикальную морщинку, которая раньше или совсем была незаметна, или появлялась лишь в минуты умственного и душевного напряжения, как это случается даже у детей.
— Бр-р-ред, — говорил он иной раз, пребывая в этой задумчивости. — Бр-ред!
— Что? — спрашивала Ра, отвлекаясь от кормления.
А он на нее смотрел с хмуроватой, кривой улыбочкой, морща бледный лоб, и ничего не отвечал.
Жилось им легко в это лето на даче, потому что Нина Николаевна согласилась приехать к ним и тоже была, кажется, довольна жизнью среди цветов. Всех устраивало, конечно, то, что хозяева дачи, сдав ее на все лето, так и не появлялись на участке, как будто наняли себе сторожей и тоже были довольны этим.
Антон, Арсений и Алиса, накусанные комарами и измазанные «изумрудной зеленью», дрыгали ножками и ручками, таращились мутными еще глазками в голубое небо, и розовые их лица были похожи на лица каких-то азартных бегунов, которые даже во сне видели бег, бег, бег к грядущей победе, к той ленточке, ощутить которую распираемой воздухом грудью и есть истинное счастье.
Муха, попавшая под машину, страдала, конечно, ужасно! Стонала по ночам на террасе, скулила и, наверное, плакала по-своему. Все ее жалели и, как могли, лечили. Ветеринар махнул на нее рукой, сказав, что поврежден позвоночник и лечение бесполезно. Но что только не творит любовь! Прошла всего неделя, и он был заочно посрамлен. Муха поднялась и, качаясь, стала передвигаться, подволакивая ноги. «Муха пошла! Муха пошла! — только и слышалось в этот день в семействе Луняшиных. — Ах ты Мушка наша, ах ты молодец!» Каких только лакомств не совали ей в рот, чем только не баловали симпатичную эту собаку с лисьей мордочкой и пушистыми, как у белки, рыжими ушами с розовыми раковинами, чистенькую и очень ласковую, шелковистая шерстка которой лоснилась бело-рыжими локонами. О несчастном хозяине или хозяйке Луняшины не хотели даже вспоминать, побаиваясь мысли о том, что кто-то вдруг может объявиться и забрать у них Муху.
Антон, Арсений и Алиса с одинаковым изумлением на лице, с одинаковыми звуками, которые они издавали на восторженном вздохе, тянули к ней ручки, а Ра говорила в приятном расположении души:
— Это собачка, это Муха. Хорошая наша Муха…
А Муха, хоть не могла еще вилять оцепеневшим хвостиком, всем своим видом показывала, что ей тоже очень приятно и что жизнь ее, спасенная отважным Человеком, теперь безраздельно принадлежит ему и его хорошим, душистым детям. «Я ваша, — как бы отвечала она преданным взглядом. — Вы никогда не увидите моих зубов, обнаженных в злобе. У меня не было сил убежать от железных чудовищ, которых я никогда не боялась, но теперь я знаю жестокое их коварство, знаю черные их, вонючие пасти, из которых выхватил меня мой добрый хозяин. Ты не сердись на меня, — говорила она, глядя на Феденьку, — я укусила тебя от страха, я не знала, что ты мой спаситель».
Феденька именно так понимал напряженный и пристальный ее взгляд, когда она, высунув язычок, смотрела на него с разинутой пастью, в которой белели в улыбке ряды острых молодых зубов.
Ра после родов располнела, бедра ее раздались вширь, и она стала казаться теперь крупнее и больше своего мужа. Сидя на стуле в саду, спокойно могла, расставив босые ноги в траве, держать на растянувшемся сарафане троих своих детей, которых она подгребала руками к животу, расправляясь с ними так, будто только и занималась в жизни тем, что выращивала младенцев. Молока у нее хоть и не хватало на всех, но было так много, что искусственное питание служило лишь подспорьем.
Борис, побывавший с Пушей в гостях у брата, назвал домик с детьми и собакой живым уголком, щелкнул ногтем по расплющенному ведру, увидев сразу, что это именно ведро и ничто иное, прихлопнул комара на лбу…
— Наш уголок нам никогда не тесен, — отвечал Феденька словами старого романса. — Когда ты в нем, — обращался он к брату, — то в нем цветет весна…
Молчаливая и улыбчивая Нина Николаевна вдруг тоже подхватила и речитативом продолжила:
— Не уходи, еще не спето столько песен…
В этот вечер долго не смолкали голоса и смех на террасе бревенчатого домика, взлаивала Муха, плакали дети, ярко светились огни, освещая желтым светом белые флоксы, которые казались бронзовыми во тьме. И всяк, кто проходил в эти часы мимо дачного участка, думал, что в доме под темным дубом живут, конечно, самые счастливые и беспечные люди на свете.
— Вот посмотрите, — громко говорил Феденька, — как наша мама ест… Она каждый кусочек смакует. А смотрите, с какой приятной жадностью глотает. Вкусно ей! Потому что знает, что такое голодуха, что значит кусок хлеба черного… Картошка какая-нибудь… Вот, мамочка, как я люблю людей, которые знают вкус еды — любой! Ценят ее, эту еду, не бросают. А у нас пресытившиеся рты! Я даже не помню, не изведал по-настоящему, что значит быть голодным. Теперь от обжорства люди спасаются голодом. Мама! А вот если бы тебе тогда сказали, что придет время и люди по прихоти своей будут устраивать всякие голодные, разгрузочные дни, всякие монодни, ты бы поверила?
— Ну что ты, Феденька! — отвечала Нина Николаевна, смущенная излишней наблюдательностью и откровенностью сына. — Никто бы в это не поверил.
— Ах, мама! Как я тебя понимаю! — восклицал Феденька чуть ли не со слезами на глазах и, стискивая зубы, с ненавистью смотрел в пространство, словно бросая вызов всем обжорам.
Ра глядела на мужа вытянутым лицом, которое после родов словно бы переместило центр своей привлекательности, сконцентрировав его в едином чувствилище, каковым теперь стали ее влажные, крупные губы. Движение бровей и глаз, пластика низко опущенных скул, линия узкого и нервного носа, овал мягкого подбородка, упругая крутизна шеи — все это общим потоком стремилось теперь к розовой влаге, являясь в своей совокупности как бы преддверием истинного предназначения этого лица, которое мельчайшей складочкой, цветом, выпуклостью и движением, всей своей красотой стремилось лишь подчеркнуть, выявить удивительную и непревзойденную красоту сиренево-розовых губ, пребывающих в постоянном волнении. Казалось, что изменился даже ее профиль, удлинились все формы лица, далеко выпятив розовый цветок, который распустился наконец во всей своей красе и целесообразности, маня к себе взглядом, как манит настоящий цветок летающих насекомых. Порой даже чудилось, что и сама Ра как бы сознавала, что создана лишь для того, чтобы нести эту сиреневую розовость, на которую и она тоже загляделась внутренним своим взором, зачарованная небывалым созданием природы.
Каждый, кто теперь смотрел на нее, невольно думал о поцелуе, точно перед ним являлось существо, созданное для умопомрачительных ласк, существо, легко превзошедшее все, к чему в муках и страданиях стремилось тысячелетиями человечество, сочиняя теории, придумывая учения, зовущие к совершенству, — все это она как бы сразу накопила в себе, познала, прочувствовала и принесла изумленному человечеству в форме упруго раскрывавшихся лепестков розового цвета, утвердив истину в образе как единственную ценность, которую не способны поколебать никакие теории, религии и науки.
Ра смотрела на мужа с удивленным напряжением во взгляде, словно хотела наконец-то понять его и объяснить себе, постигнув тайну его неожиданных поступков.
— Феденька, а Феденька, — говорила она ему так, как если бы не могла никак достучаться, — чтой-то я тебе хотела сказать. Ты зачем все это говоришь? Про кого?
А он с тем же напряженным удивлением разглядывал ее и, выходя из своего далека, отвечал еще более непонятно и загадочно: