Георгий Семёнов – Городской пейзаж (страница 13)
Однажды майским вечером, когда владельцы автомобилей, приехав домой, включили противоугонные устройства, проверили, бренча ключами, дверные замки и, влюбленно окинув прощальным взглядом затихшие возле тротуаров машины, разошлись по домам; когда владельцы телевизоров, в ожидании программы «Время», с ленцой поглядывали на экраны, скучая без футбола или детектива, которых не было в программе светло розовеющего за окнами вечера, — в этот сиреневый и спокойный час в квартире на четвертом этаже, где жили Клеенышевы, раздался звонок.
Мелодичный его перезвон поперхнулся, но снова огласил квартиру ксилофоническим аккордом и опять в напряжении умолк, зудя над дверью. Кто-то нетерпеливо жал на кнопку, как это всегда делала почтальонша, приносившая пенсию старой соседке Клеенышевых.
Но на площадке стоял очень худой и бледный мужчина среднего роста в коричневой куртке из кожзаменителя и держал в руке картонную папку. Когда Ра отворила дверь, он все еще нажимал на кнопку. Он посмотрел на нее так, будто имел право на нетерпение, и, как бы тоже имея право, шагнул в прихожую.
— Это получается опять так, ага, — сказал он, оглядывая узкий коридор и тощие вешалки по стенам. — Боровков Афанасий Степанович. — И протянул сухощавую руку с набухшими жилами, которую Ра не осмелилась пожать.
Человек был похож на какого-то маленького, но вредного начальника. Взгляд его бесцеремонно вперился в растерявшуюся Клеенышеву, которая была в этот час одна в квартире, занимаясь перепечаткой скучнейшей, но очень выгодной рукописи, надеясь заработать на ней около ста рублей. Звонок застал ее за работой, и она не на шутку испугалась, встретив суровый взгляд незнакомца.
— Что вы сказали? — спросила она так вежливо и так приветливо, как только могла.
— Боровков, Афанасий Степанович, — повторил опасный гость. — Вы работали на машинке. Я рассчитал. Четвертый этаж, окно с фасада, третье от угла. Так, ага… Я не мог просчитаться. Проходил мимо и услышал.
— Нет, — еле слышно ответила Ра Клеенышева, понимая с ужасом, что это какой-нибудь инспектор, который пришел по ее душу. — То есть, я хотела сказать, я не успеваю и поэтому беру домой… Не хватает опыта…
— Получается опять так, ага… Жаль. Я думал здесь, — сказал он с равнодушием смертельно уставшего человека. — Вы? Или, получается, я опять?
— Что?
— Не писатель?
— Какой писатель? Что вы, товарищ Боровков, то есть Афанасий Сергеевич… Что вы! Вы ошиблись. У нас нет.
— Степанович, — строго поправил гость. — Хотя… Стихи, стихи! Все пишут стихи. А я нет! Я — книгу. Но я не виноват. Ни в чем. И могу доказать. — Боровков в задумчивости умолк, переложив из руки в руку свою папку, а потом произнес восторженно-тихим полушепотом, полукриком: — Докажу только в книге! Когда напечатают. Вы еще пригодитесь мне. Как вас зовут?
Ра всплеснула руками и с недоумением воскликнула:
— Я ничего не понимаю! Вам кто нужен-то?
— Евтушенко. У вас есть полчаса времени? — спросил Боровков и стал снимать свою куртку из искусственной кожи, распространяя в прихожей запах изношенного резинового сапога.
— Нет, зачем же… Нет. Я очень занята, — заторопилась Ра. — Извините! Извините, а что вам нужно? Я ведь ничего не понимаю в вашем деле.
Но было поздно. Боровков повесил вонючую куртку на крючок и, не выпуская из руки картонную папку красного цвета с белыми тесемочками, сказал:
— Надо договориться об условиях. Так, ага. Это ваша комната? Третье окно от угла с фасада…
И сказав это, прошел в комнату, словно и на это имел право. Дверь в комнату была полуоткрыта, но Боровков проскользнул в свободный проем боком, не задев ни двери, ни стояка.
— Ну что это такое! — только и сказала Ра плаксиво и жалостливо, не зная, как ей поступить. — Что это такое! — говорила она, проходя следом за ним. — Я никого не ждала. У меня не убрано. Ну что это такое!
Страдальческая улыбка исказила зябкое, точно мурашками подернутое, болезненное лицо Афанасия Степановича Боровкова.
— Никто! Но неужели и вы? Имеете дело со словом… Святое дело! Перед вами человек, который много лет вынашивает вот здесь, — Боровков стукнул себя по груди. — Вот здесь вынашивает главную книгу. Пришел к вам… Какое имеет значение! Убрано или нет. Вот здесь! — воскликнул он с неожиданным озлоблением, опять стукнув себя по груди, да так сильно, что Ра услышала глухой гул.
— Но я-то при чем?! Вот интересно! Если надо перепечатать книгу, я хотела сказать — рукопись… Но я совсем не знаю вас. И это как-то странно. При чем тут я, если вам нужен Евтушенко?
От Боровкова нехорошо пахло. Куртка, надетая не по погоде, компрессом распарила его тело, и неистребимый запах пота смущал Клеенышеву.
— Может, вы голодный? — спросила она ни с того, ни с сего, разглядывая усталые его и вместе с тем встревоженные глаза. — Извините, пожалуйста… Я не хотела обидеть, но я не знаю… Просто удивительно!
Ни один мускул на лице его не дрогнул, но Ра по какой-то неуловимой перемене во взгляде поняла, что Боровков снисходительно улыбнулся: глаза его, беспокойно-бледные и словно бы раздавленные невыносимой мукой, только теперь разглядели ее, а сухие желтые уши расслышали.
Он ей показался сорокалетним стариком. Лоб с глянцевитыми залысинами, бесцветные волосы, одна засалившаяся прядка которых свалилась серпом на узкий лоб с высоким бугром на темени, — весь вид измучившегося этого человека, с пугающим упрямством вторгшегося в комнату, сбил совсем с толку Ра Клеенышеву. Но, как ни странно, она не боялась его, а насмешливо жалела.
Он сидел перед ней на стуле, положив на колени папку, которую не выпускал из руки, и, смущая Ра напряженным молчанием, чего-то ждал. Она же стояла возле двери и тоже ждала.
— А зачем он вам? Вы его знаете? — спросила она.
Боровков, не взглянув на нее, ответил:
— Мне нужен знаменитый писатель.
— А ведь он же поэт.
— Жизнь была тяжелая, — продолжал Боровков, — образования не получил, а мыслей, получается опять так, ага, много. Вот и вы тоже: рукопись, рукопись. А что рукопись, если не знаю, как начать книгу. Горький давал советы. А уж если сам Горький, то любой писатель обязан. Потому что книгу мне надо написать так, чтобы ее сразу напечатали. А то я напишу, а сам умру. Книга так и проваляется. Кто-нибудь найдет и напечатает под своей фамилией. Меня в живых не будет, а ему денежки и слава. Потому что это будет самая главная книга всего человечества. У меня мыслей много, я просто так не могу, не знаю, с чего начать, не умею. Я честно об этом говорю, я ж не виноват. Я без совета никак не могу. Даже и не хочу пробовать. Мне настоящий писатель нужен, чтобы знал, как это делается… У меня образования не хватает, а разве я виноват? Нужда. Пошел работать. Моей вины никакой. Пусть помогут. Сами достигли, надо и другим дать. А то получается опять так, ага, — говорил Боровков, глядя теперь в упор на Клеенышеву, не сводя с нее пепельных своих, опасных, как осиные гнезда, иссушенных злостью глаз. Лицо его было мертвенно спокойно при этом, и странно было видеть шевелящиеся губы, выталкивающие слова, странно было вообще смотреть на этого худого человека, сидящего на стуле с красной папкой на коленях и почему-то говорящего про какую-то свою ненаписанную книгу. — Я его везде искал, но от меня скрывают. Боятся. Спрашиваю, а мне говорят: не знаем. Знают, а не говорят, я же вижу. Получается опять так, ага. А я не умею складно писать. Не получается. И что обидно — вины моей никакой нет.
— Вы сегодня обедали? — опять спросила Ра. — У меня там борщ, и могу поджарить яичницу. Извините, конечно, но мне так некогда, просто ужас.
— Вы про еду все время. Я вам про книгу, а вы не хотите ничего понимать.
— Про какую книгу-то? Книгу надо сначала написать, а потом говорить.
— Книгу-то? — переспросил он со священным трепетом в голосе. — Это будет самая главная книга. Никто такой никогда не писал. Потому что я хочу написать про людей, которые ни в чем не виноваты. Разве виноват парикмахер, что он не академик?
Боровков вытянулся всем корпусом в сторону Ра Клеенышевой, вскинув руки, как трибун. Глаза его заволоклись туманной розовой слезой. Он поднялся со стула, и Клеенышева увидела, какой он маленький рядом с ней и старенький, тощенький.
«Больной, — мелькнуло в ее сознании. — Сумасшедший? Нет… Измучился со своей книгой. Мало ли!»
— А почему он должен быть виноватым? — спросила она с удивлением.
— Вот именно! Почему? Он не должен чувствовать вины. И никто! Я хочу написать… Вот вы, например, тоже ни в чем не виноваты. Ни в чем! Вы делаете в жизни все, что вам полагается. Но философия, этот организм идей… Вот именно! А то получается опять так, ага… Потому что… Эх! Надо мне книгу написать, я в ней все обязательно скажу. Неправильно люди живут. А вот чем надо жить. — Боровков медленно поднял руку и мягко приложил ее ко лбу, а потом так же медленно опустил к груди и прижал к сердцу, совершив все это в торжественном молчании. — И вот, — продолжил он, — третьего июня тысяча девятьсот семьдесят второго года мне открылся новый мир. Я вдруг понял, что люди все хорошие. Все! Материальные условия мне не позволяют, нужда, а книгу надо писать. О другом я не забочусь. Жаль, что нельзя быстро написать. Люди потом будут говорить, почему же книга так поздно написана, напечатана. А у меня — нужда. Книга моя всех примирит, врагов с врагами. Никто ведь не виноват ни в чем! Это я третьего июня понял. Зачем это мне открытие пришло в голову? Может, для того,чтобы и я не прожил на земле бесследно? Я теперь всех людей люблю. Всех! И напишу об этом в своей книге. Все будет понятно всем. Нужно найти для людей место блаженства и успокоения духа! И я знаю, как это сделать, только не умею складно писать. Таланта, может быть, нет. Может быть… Мне в издательствах так говорили. А при чем тут? Они говорят, один человек сказал: знания можно купить, нанять репетитора, например, заплатить ему за уроки, а стать писателем нельзя. Знания покупаются, а талантом люди награждаются от роду. Я задумался… Похоже на правду. Но это получается опять так, ага, что мне, значит, никогда нельзя стать писателем, если я не имею таланта. А если у меня вот тут, в груди, самая мудрая книга? Что тогда? Знания для людей я ношу в груди и не могу об этом никому сказать! А разве я виноват?