Георгий Садовников – Славный дождливый день (страница 52)
Потом прикатили известный хирург и его жена. За ними сразу прискакала орава артистов, и тут квартира заходила ходуном. Поначалу я не отставал и показал им фокус со спичками. Мне дали кусочек фольги, и я запустил крохотную ракету, после чего подошел режиссер, понимающе пожал мою руку.
Но меня хватило ненадолго. Я забрался в угол, смотрел на веселые лица и думал, как сложно устроен человек. Он для всех, и он для себя. Он может быть счастлив там, где он для всех, и несчастен там, где он для себя. Такая он сложная штука. И уж совсем плохо, когда у него при этом скверный характер.
Настроение стало падать. Я чувствовал, как во мне нарастает глухое раздражение. Тогда я тихонько оделся и вышел. Мне: стадо очень тоскливо. Безнадежно тоскливо. А помочь бы мне могла только мать. Я шел по узкой лестнице и старался представить ее, мою мать. Я был еще на лестнице, а она уже стояла перед моими глазами…
Вот я стучу в дверь, и мать открывает мне. Я медлю входить. Прислонившись к дверному косяку, смотрю на нее. Она в моем любимом синем платье. Чуть сгорбилась. Под глазами и около губ морщины.
— Ты старенькая, мама. Совсем старенькая.
— Да и ты не молод, парень. Сорок лет — далеко не детский возраст, — говорит она и немножко грустно смеется.
Мы молчим, просто глядим друг на друга, затем я прохожу в комнату. Бросаю на стол кожаную папку и мою руки. Мылю чернильное пятно на указательном пальце и все время чувствую на спине взгляд матери. Сейчас она скажет:
— Опять ругался?
А я отвечу вопросом:
— Разве заметно? И откуда ты все знаешь, мать? Ты все буквально знаешь про меня.
— Если я не буду знать, то кто же будет знать?
— Да, к сожалению, никто. Могла бы…
Можно не произносить ее имени. Мать всегда догадывается, о ком идет речь. И это хорошо. Так легче.
— Но ее нет, — говорит мать. — Ты очень часто скандалишь, сынок. Даже чересчур. Почему бы это? У тебя интересная работа, ты делаешь большое дело. Я горжусь тобой. И директор гордится.
— Человеку необходимо и другое. Кроме работы. Мать, ты знаешь что.
— Если имеешь в виду Лену, то виноват ты сам.
— Я понимаю.
— И много думаешь о ней?
— Всегда. Почти все время.
— Зачем держишь это в себе? Такое горит.
— Мать, не узнаю тебя. Не идти же к директору? Так не бывает. Ведь у человека есть и то, что он носит глубоко в себе и не может открыть никому. Разве что тебе, матери, своему первоначалу. Если тебя нет, то и некому. И тогда он остается на орбите один. У него много орбит, но на этой он совсем один.
— Собачий у тебя характер, — укоризненно выговаривает она. Директор так не скажет никогда. Он скажет иначе:
— Василий Петрович, прошу не забываться и быть вежливым.
Я хитро прищуриваюсь:
— У тебя-то, мамаша, характер какой? Я только твоя копия. Не ты ли любила поскандалить, а потом соседи писали жалобы?
— Приходилось, но это было давно, — смеется мать. — Очень давно. Четверть века назад. Тогда погиб твой отец и я осталась совсем одна. Тебе стукнуло пятнадцать лет, когда я поскандалила последний раз. А потом я затихла навсегда.
— Да, мать, навсегда, и поэтому я остался один.
Я сажусь за сценарий передачи о Горьком, а мать продолжает шить, — в общем, занимается чем-то своим. Не важно чем, лишь бы она была рядом.
— Тебе трудно с таким характером.
— Угадала.
Мать загадочно поджимает губы, озирается на стены, точно кто слушает нас, и шепчет:
— Почему бы не черкнуть Елене?
— Ну уж дудки. Писать я не буду.
— Но ты был кругом виноват.
— Не был. Кто угодно был виноват, только не я.
— Здрасьте. Ты извел ее своими выкрутасами.
— Выдумки. Я любил ее.
— Но это не мешало тебе методично изводить ее. Она не знала, чего от тебя ждать. Если хлестал дождь, ты к ней придирался: «Почему идет дождь?» Она сносила от тебя все, имея глупость любить такую зануду.
— Однако… тю-тю… уехала.
— После того как ты сообщил о рыжей врачихе. И Лена решила не мешать.
— Это был экспромт. Врачиху я видел единожды, когда она лазила мне в рот своей противной ложкой.
— Вот я и говорю: виноват был ты.
— Ладно, был. Что из этого? А сегодня я попросил уволить меня из студии и оставил заявление у директора. Не попросил, а потребовал.
— Из-за чего?
— Так, захотел и написал. Есть бумага и чернила. Почему бы, думаю, не сочинить такое заявление?
— Поздравляю! Впрочем, ты и в детстве не блистал умом.
— Мать, где твое родительское достоинство? Ты вскормила кретина? Так ли это? Нет. Просто ты одарила меня богатым воображением. Ты сидишь на стуле и мило беседуешь со своим чадом. Это ведь благодаря моему воображению. Не забывай! Но я не тщеславен. Я слушаю тебя и жду совета.
— Заберись на телевизионную вышку и бросайся головой вниз. Это остроумнее твоих дурацких заявлений.
— Видишь, мать, какой у тебя характер. По идее ты должна быть мягкой и нежной, — говорю я печально.
У матери лицо, будто ее застали за предосудительным занятием.
— Уж пошутить нельзя, — неуверенно оправдывается она, и нас в комнате опутывает неловкая, сковывающая движения тишина, потому что мы нечаянно тронули слабую и тонкую нить, которая еще соединяет нас и позволяет встречаться.
Я делаю вид, что работаю. Пишу сверху листа: «Сценарий передачи «Буревестник революции», а сам жду, что она скажет. Я знаю что.
— Ступай рано утром и порви заявление, пока не видел никто.
— Я поступил глупо, но теперь не вернешь.
— Ступай и порви.
— А самолюбие?
— Ну, как знаешь. Только мне горько.
Мы возвращаемся каждый к своему. Я думаю, как начать сценарий. Но мысли уходят к матери.
— Мать, спроси меня: устал ли я? Очень прошу.
Мать смотрит с раскаянием.
— Прости, сынок. Я завертелась совсем. Ты очень устал?
Так больше не спросит никто. Не спросят и близкие друзья — по законам дружбы это не принято. И соваться с такими вопросами считается просто не по-мужски. Язык дружбы — это молчание.
Но у других спросит жена. У меня нет жены. Нет ее и у многих. Они в таком положении, как и я, — одни на этой орбите. Витки следуют за витками, а мы по-прежнему одни, у нас нет радиостанции, которая приняла бы наши сигналы. Какое счастье, если найдется радист, который сумеет поймать нашу волну. Каждому нужен свой радист. А пока мы в одиночестве.
Я слишком увлекаюсь абстрактной философией и упускаю нить, соединяющую нас с матерью. Ошибку исправить нелегко.
— Мать, отзовись!