Георгий Панкратов – Севастополист (страница 35)
– Что же вы делаете? – крикнул я в сердцах. – Вы что, не видите?
Прохожие смотрели на меня с непониманием. На них были странные черные одежды, похожие на пальто, до пят с огромными пуговицами и обувь на толстой подошве. «Где они все это взяли в Севастополе?» – удивился я. Люди шли и давили подошвами листья. Но разве так было можно? Зачем?
– Посмотрите, – обращался я к незнакомцам. – Это было дерево. А теперь что?
Они пожимали плечами и уходили. По асфальту под моими ногами разливались темные лужи, и в них тоже стелился туман. И в них отражался я. Что же это такое, думал я в отчаянии, куда я попал? Не может мой Севастополь таким быть, Севастополь – это радость, это зеленый, дышащий теплом и светом город, дышащий радостью, жизнью самой, наконец.
Но жизнь как будто отмирала вокруг меня, а люди… Сильнее всего меня поражали люди. Они не замечали этого, словно так и должно быть: ты жив, ходишь по улицам, а вокруг тебя – мертвые деревья и мертвое небо над головой. Я повернулся и увидел длинный забор, из-за которого виднелся второй этаж дома. Черные зияющие дыры вместо окон пугали, крыша была разрушена: кажется, жильцы покинули его. Смотреть на бывший дом было больно и страшно, я отвел взгляд и увидел, как резко контрастировал с этим зрелищем сам забор. Он был раскрашен, словно картина, во все самые яркие цвета, и чего на нем только не было: зеленые ветви деревьев, море, лица красивых девушек, красные и розовые сердца, пушистые хвостатые коты, несколько солнц разных размеров – хотя все ведь знали, что солнце бывает только одно. А главное – птицы! Множество птиц, самых разных – они были настолько красивы, что даже пытаться передать такую красоту словами – глупо… Я медленно шел вдоль забора и не верил, что этих птиц нет, что они не настоящие, а плод чьей-то фантазии. В нашем городе не рисовали на заборах, а тем более не рисовали так.
У них были глаза, и они так смотрели, словно въедались в тебя, прогрызали сердце, заставляли его плакать – не от жалости и не от умиления, а от простого осознания, что есть такая красота, что она возможна, доступна, но никто не видит ее, не замечает, не понимает, что это и есть красота жизни. Так вот отчего отмирают листья, тревожно подумал я. Вот отчего сгущается пар, отчего чернота накрывает город.
– Это не Севастополь, – закричал я отчаянно. – Это не мой город Севастополь!
И в тот же миг, как будто реальность хотела вступить со мной в перепалку, а может, просто посмеяться надо мной, я увидел папу и маму. Они шли, молчаливые, уставшие, она держала его под руку, и, кажется, они совсем не видели меня, увлеченные своими мыслями. Я смотрел на них, и по щекам стекали тонкие ручьи, но это не были слезы. Просто с неба полилась вода; я вспомнил на мгновение, что до сих пор в душе. А значит – в Башне. Значит, нет ни этого забора, ни этих птиц, ни города, ни мамы с папой. Я не думал прежде о них: ну были они и были. Наши отношения бывали разными – примерно как у всех. Но я не думал о них как о паре. Как о любивших – любящих – друг друга людях.
Я не видел их такими. Хотя они были самыми обыкновенными. Они просто шли, и с картинки на заборе на них и на меня глядели эти птицы – невозможные, невообразимые. А потом они так же исчезли, как появились, и я долго стоял, тер глаза в надежде, что зрение обманывало меня, что помутнение пройдет и я вновь их увижу. Но возле забора был только я один.
Меня ощутимо трясло – и не только потому, что я был голым (чего никто, кроме меня, удивительным образом не замечал). Было по-настоящему холодно, и, когда я дышал, изо рта у меня шел пар. Холод сковывал движения, но я решил противиться ему и ускорить шаг. Кажется, я знал ближайший перекресток – он вывел меня на Широкоморку; точно, здесь все было родным: и спуск в метро, и троллейбус, и остановка. Все, кроме неба и мертвых листьев. Но когда неродное небо, неродные деревья – может ли быть родным город? И может ли быть он родным, если…
Я всматривался вдаль, силясь понять, что еще не так в этой странной реальности, и наконец воскликнул:
– Башня! – И прохожие шарахнулись в сторону. – Здесь нет Башни!
Я дошел до знакомой остановки – той, что пролетал, спеша скорей увидеть Инкера и Фе, и где, бывало, подбирал случайных людей, просто чтобы помочь; или где сам садился на троллейбус – было и такое. Я любил троллейбусы, любил кататься в них. Остановка была такой же, какой я запомнил ее: скамейка, навес и высокий столб. Но появилось и кое-что новое: к столбу выше человеческих голов крепился странный предмет. Это был белый круг, спрятанный под стекло и разделенный на равные доли одинаковыми черными полосками. От центра круга отходили две такие же полоски, различавшиеся лишь размером – длинная и короткая. Длинная двигалась, перемещаясь от одного деления к другому, а медленная как будто стояла на месте. Люди проходили, останавливались, поднимали глаза к странному кругу и ускоряли шаг. Красно-желтые листья гроздьями липли к стеклу, а затем продолжали полет. Или падение.
А затем все вокруг стало таким же белым, и холод усилился, а вместе с ним множилась в сердце печаль. Вместо мертвых листьев на голову посыпалось что-то маленькое, белое и острое. Оно кололо щеки, попадая на лицо, и, оказавшись на ладони, превращалось в воду. Вся дорога подо мною стала внезапно белой, усыпанная этими странными комьями, и я опять поднял взгляд и увидел, как бешено крутятся полоски в середине круга, а небо над головой стало беспросветно черным, лишь медленно двигались в сторону Точки сборки огромные серые облака. Я не мог видеть прежде, как облака движутся. Мой взгляд застыл, и я забыл о холоде, о Башне, о прекрасном душе. Обо всем.
Но так продолжалось лишь до того момента, как перед моим взором возник гигантский шар, устремившийся в небо. Он чинно покачивался и медленно набирал скорость, и где-то внутри него горел красный огонь. Я смотрел на огонь, и мне становилось теплее. А вскоре стало совсем тепло.
Вокруг меня шли маленькие люди. Они были закутаны в толстенные несуразные, немыслимые для Севастополя одежды и были похожи на луковицы или на маленькие мячики, смешно подпрыгивающие на земле. Их было так много, что я и не стал считать. Очарованный зрелищем, я просто стоял и смотрел, прикрыв срам, – но маленькие люди, кажется, меня совсем не замечали. Кто-то из них зачерпывал белые хлопья прямо с дороги и скатывал в шары – большие и поменьше, а другие так же деловито ставили маленькие шары друг на друга. Они галдели, шумели, пели, непрерывно что-то кричали, но я видел и понимал: они счастливы.
Они были как те птицы. Как мои мама и папа. Как мое чувство к Фе. Как живое небо – вопреки черноте и холоду. Да что там – они просто были. Они провожали гигантский шар, который летел все выше и выше, победив притяжение земли, и освещал весь черный город своим теплым светом.
– Мы тебя любим, небо! – кричали они. – Мы тебя любим!
И я смеялся, плакал, подставлял губы под эти белые хлопья, которые уже не казались такими острыми, которые были сладкими, которые успокаивали, которые шептали вместе со всеми:
– Мы тебя любим, любим!
Я в последний раз глянул вверх и вскрикнул.
Все маленькие люди посмотрели на меня и замерли, и волшебство разрушилось. Страх вновь напомнил о себе: теперь мимо серых глыб облаков плыл уже не шар, пущенный маленькими людьми. Там плыла моя лампа, и она разрасталась, она заслоняла собой небо. И внутри нее пылал настоящий пожар. Мой рот скривился в ужасе: еще немного, и огонь прольется на город, еще немного, и нам всем конец!
Я резко обнял себя, но видение не исчезало; и тогда, пересиливая ужас, – только бы успеть! успеть! – нагнулся и дотронулся обеими ладонями до земли.
Отдышался, обтер себя полотенцем. Дверь в комнату была открыта, и я не стал испытывать судьбу: схватив дрожащей рукой вотзефак, нырнул в проем.
Я не спешил встречаться с друзьями. Фе больше не отвечала, а после того, что пережил в прекрасном душе, я стеснялся писать ей. Что, если она тоже знала про мое видение, переживание? Но ведь не я сам придумал его, это все душ! Да, звучало, конечно, нелепо. А что, если я? Нет, я ведь всего лишь пустил воду, дальше само. А вдруг у нее было то же самое? То есть не то же, конечно, – вдруг у нее был я?
За этими мыслями я позабыл о Тори, Керчи, Инкермане. Мне все было ясно с ними, все они были просты, предсказуемы – в своих желаниях, намерениях. Хотя, вспоминая, как все было, я уверен, что это мне только казалось. Для каждого из них я был так же прост, если не проще. Для каждого из них было проще все, это я, намеренно ли, в силу ли обстоятельств, стремился все усложнить. Но пусть так! Ведь мне нужно было понять, что происходит вокруг, где мы все, чего ждать и зачем – этот проклятый вопрос «зачем», который никогда меня не мучал в Севастополе. Я познакомился с ним в Башне.
Несмотря на буйство эмоций, пережитых в Прекрасном душе и связанных с чем угодно, но только не с мытьем, я чувствовал себя свежим, чистым и воспрянувшим – как бывало после купания в городе. А значит, это все-таки был настоящий душ. Но то, что я пережил в нем, снова и снова всплывало в памяти, выдергивая меня из коридора, по которому я шагал, пытаясь найти выход из села, утягивая в укромный угол размышлений и фантазий, как паук утягивает муху, и я выпадал из реальности, останавливался. Перед моими глазами вновь был черный город, странные мертвые листья и острые белые иглы, маленькие люди и шар любви, пущенный с земли им навстречу, и, конечно же, мама и папа. И Фе. Все это складывалось в один ряд, переплеталось друг с другом, образуя одно целое, неделимое.