реклама
Бургер менюБургер меню

Георгий Михайловский – Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914—1920 гг. В 2-х кн.— Кн. 2. (страница 90)

18

После нескольких вступительных слов Милюкова, который сказал, что пользуется моим пребыванием в Лондоне, чтобы получить информацию из России от очевидца, я прежде всего оговорился, что мои сведения не могут быть свежими, ибо я покинул Россию в начале февраля, а сейчас уже конец марта. Таким образом, в моём сообщении я мог лишь осветить ранее происшедшие события. Но поскольку из слов Милюкова было ясно, что я оказался самым последним приехавшим из России, то я сообщил всё, что интересовало комитет. Обрисовав тогдашнюю политическую обстановку на юге России, борьбу отдельных течений у Деникина и общую картину катастрофического отступления Добровольческой армии, я остановился и на внешнеполитической стороне, отметив те надежды, которые на юге России возлагали на союзников, и в частности на Англию.

Мой доклад вызвал ряд вопросов, заданных главным образом братьями Набоковыми. Константин Дмитриевич как прежний поверенный в делах в пору Временного правительства особенно подробно расспрашивал меня о международно-политическом влиянии и чаяниях Деникина. Шкловский интересовался настроениями в армии и воинской дисциплиной, спрашивал, возможны ли новая реорганизация военных сил и новое наступление, подобное тому, какое состоялось летом и осенью 1919 г. Я отвечал, что среди военных частей есть здоровые, но они в настоящее время перемешаны с совершенно разлагающимися, затем указал вообще на малочисленность войск у Деникина, на их разношёрстность (казаческие, сводно-гвардейские, новые полки — марковские, корниловские, алексеевские, дроздовские), на отсутствие единства в главном командовании и разницу во взглядах на саму задачу Добровольческой армии (поход на Москву, оборонительный план с медленным наступлением). Я считал новое наступление возможным, но подчеркнул, что успех его будет зависеть от благоприятной внешнеполитической обстановки, в частности от направления международной политики южнорусского правительства в национальном вопросе, прежде всего в польском.

Милюков, который всегда был если не полонофобом, что было бы слишком сильно сказано, то, во всяком случае, не был полонофилом, здесь весьма недоумённо остановил меня и попросил объяснить, какая может быть связь между польским вопросом и борьбой с большевиками на юге России. Мне пришлось коснуться больного вопроса — параллельной борьбы поляков и русских на юге России против большевиков без взаимного соглашения и даже, может быть, с некоторой взаимной враждебностью. Официальная деникинская программа «единой и неделимой России» не содержала чётких положений по польскому вопросу, а без ясности в этом деле трудно было договориться с поляками, являющимися фактически единственными союзниками Добровольческой армии.

В.Д. Набоков поддержал меня и, кроме того, указал на необходимость решения национального вопроса вообще, так как прямолинейность лозунга «единой и неделимой России» отпугивала все остальные народности бывшей Российской империи. Эти прения показывали, что Милюков уже успел выработать своё собственное мнение касательно Добровольческой армии и её будущего и не желал признавать никакой связи между национальным вопросом (в частности, польским) и общей судьбой белого движения. Насколько блестяще он ретроспективно восстанавливал картину происшедшего развала деникинской армии и его причин, настолько же ему не хватало элементарного чутья в предвидении будущего. Остальные члены комитета сразу схватили суть моих замечаний о связи военных действий с внешней ориентацией южнорусского правительства, а Милюков продолжал недоумевать.

После прений Милюков поблагодарил меня, и я удалился, а комитет перешёл к очередным делам. В дверях я встретился с Б.Э. Нольде, который приехал в Лондон из Парижа по своим юридическим делам, по каким — я узнал позже. Встреча была неожиданной и, как всегда, дружеской.

Мне больше не пришлось иметь дело с Освободительным комитетом, о котором я так много знал от его вице-председателя Тырковой. У меня была даже одно время мысль передать этому комитету все мои материалы из Парижа, и я, признаться, собирался, если Саблин отнесётся к ним без достаточного интереса, обратиться прямо в комитет. Однако в моём положении чиновника дипломатического ведомства миновать посольство было совершенно невозможно, и при натянутых отношениях нашей делегации с Сазоновым в Париже моё обращение в комитет в обход посольства было бы признано интриганством и отразилось бы на всей нашей делегации. Поскольку оказалось, что Саблин не только был корректен, но даже навлёк на себя гнев начальства своим вниманием ко мне, то мне оставалось лишь сказать в конце моего сообщения в комитете, что я привёз с собой материалы делегации, которые переданы мною в посольство Саблину. Все очень обрадовались этому и в один голос поблагодарили, так как собирались взять в посольстве то, что могло бы быть интересно с точки зрения общих целей.

Само собой разумеется, я слишком мало был в Лондоне и не могу полностью ручаться за абсолютную точность моей оценки местной обстановки, но всё виденное мною убедило меня в том, что ни в самом комитете, ни в отношениях его с посольством не проявлялось резких личных антагонизмов, эти отношения были полны миролюбия и свидетельствовали о серьёзном интересе к русским событиям. Вся спокойная лондонская обстановка располагала к этому, да и состав русской колонии был не тот, что в Париже. Правда, я тогда останавливался в очень хорошем отеле в западной части Лондона, около Кенсингтон-Гарден, но я и Шнитников, который там жил, были далеко не единственными русскими.

Здесь же были граф Капнист, барон Пилар фон Пильхау и другие — частью титулованные балтийские немцы, частью чисто русские фамилии из аристократических или промышленных состоятельных кругов. Конечно, в русской колонии были не только эти элементы. Но и те, кто существовал собственным трудом, жили неизмеримо лучше, чем в Париже. Русская колония в Лондоне, в общем, была примерно на уровне среднего круга английского общества, а чиновники нашего посольства были приняты в самом высшем обществе, чего совсем нельзя было сказать о служащих парижского посольства. В Париже русская колония представляла русский островок в парижском космополитическом море, а в Лондоне она растворялась в английском обществе.

Не могу утверждать, что Саблин, которому от Сазонова была дана инструкция завязать «настоящие» отношения с руководящими политическими деятелями, в отличие от Набокова, который будто бы не сумел установить такие связи, преуспел в этом; сомневаюсь, чтобы он оказался удачливее Набокова, но с уверенностью могу сказать, что и К.Д. Набоков, и Е.В. Саблин были более вхожи в английские политические круги, чем вся русская колония в Париже — во французские. Парижской отрезанности от иностранцев в Лондоне совершенно не чувствовалось.

В Лондоне я смог наблюдать также продолжение двух лично мне известных дел, имевших отношение — прямо или косвенно — к нашему дипломатическому ведомству. Первое — это новое направление деятельности князя Л.В. Урусова, а второе — дело «Добровольного флота». То и другое переплелось до некоторой степени благодаря мне и Шнитникову, которого я познакомил с Урусовым.

Это знакомство имело значительно более серьёзные последствия, чем я предполагал. Урусов, как я говорил выше в связи с моей попыткой свести его с Гронским, продолжал стремиться оздоровить наше ведомство, которое при Сазонове и Шиллинге впало в несомненный маразм, ибо, какие бы добрые побуждения ни руководили Сазоновым, бездействие министра иностранных дел не может не быть катастрофой для всякого правительства, в особенности же для столь хрупкого, каким было деникинское. Урусов был прав, говоря, что надо идти хотя бы бездорожьем, но идти, а не стоять в ожидании, пока история России снова выйдет на свой большой, широкий путь. Надо творить новую политику или свернуть антибольшевистские знамёна и пойти на соглашательство. Но соглашательство было чуждо Урусову, он по-прежнему горел воинственным огнём и не хотел идти ни на какие компромиссы.

Зато в области международной политики он видел огромные неиспользованные ресурсы, прежде всего в соглашении с инородцами, как говорили мы для простоты. Разумеется, это не должен был быть поход всех нерусских племён против русского народа, чтобы свести его с прежнего пьедестала, напротив, надо было иметь мужество ставить и решать национальную проблему, а не довольствоваться формулой о «единой и неделимой России». Сам того не замечая, Урусов становился в оппозицию ко всей идеологии белого движения, его взгляды были шире, чем просто оппозиция начальству, а русское общественное мнение было далеко не подготовлено к решению национального вопроса в новых формах, в чём я убедился на заседании лондонского Освободительного комитета, где такой влиятельный человек, как Милюков, не улавливал связи между национальным вопросом и судьбой белого движения.

Мне всё время хотелось дать энергии Урусова должное направление и использовать его неожиданный для меня приезд в Лондон для выработки новой политики в борьбе с большевиками. В частности, поскольку Урусов прибыл значительно позже меня и я уже успел к тому времени познакомиться с лондонской обстановкой, я сказал ему, что, быть может, провести нашу «дипломатическую революцию» было бы гораздо легче в Лондоне, чем в Париже. Здесь нет ни личных антагонизмов, ни парижской кружковщины, ни парижского скептицизма и снобизма в вопросах борьбы с большевиками. Если в Лондоне нет (за исключением Милюкова) очень крупных имён, тем лучше. Начнём проще и скромнее, а развернуться всегда успеем. В частности, я указал на Саблина, который совсем по-иному относился к борьбе с большевиками, чем наши дипломатические круги в Париже. Саблин (или Набоков — нам с Урусовым это было безразлично) мог бы ввести нас в английские круги, а через них мы могли бы начать непосредственные переговоры с поляками, финнами и прочими национальностями России, фактически от неё отделившимися.