Георгий Иванов – Петербургские зимы (страница 3)
– Петра Первого, Великого, как его зовут. А почему велик – все потому же, немец был, не русский.
– Вы, Илья Назарыч, заговариваете<сь> что-то. Пушкин немец, Петр Великий немец. Кто же русские?
– Русские? – Старик пристукнул пузырь на распластавшейся подметке. – Хе, хе… Кто русские… (Где я слышал этот хрипловатый голос и это хихиканье? Ведь слышал же?)
– Русские? Как бы вам сказать… Ну, для примера, вот вам наш Санкт-Петербург – град Святого Петра, хе-хе… Кто его строил? Петр, скажете? Так ведь не Петр же в болоте по горло стоял и сваи забивал? А Петра косточки в соборе на золоте лежат. А вот те, чьи косточки, тысячи и тысячи, вот тут, – он топнул ногой, – под нами гниют, чьи душеньки неотпетые, ни Богу, ни черту не нужные, по Санкт-Петербургу этому, по ночам, по сей день маются и Петра вашего, и нас всех заодно, проклинают, – это русские косточки, русские души…
Он опять согнулся над сапогом.
– Трудно на вас работать, господин Гумилев. Селезнем ходите, рант сбиваете. Никак подметку не приладишь.
– Это у меня походка кавалерийская.
– Может, и кавалерийская, только, извиняюсь, косолапая…
– Все-таки, Илья Назарыч, почему же Пушкин немец?..
Старичок опять захихикал:
Береговой ее гранит
– Ну, как по-вашему? Люблю! Что же он любит? Петра творенье. Русскому ненавидеть впору, а он – люблю. Немец! Державу любит! Теченье! Гранит – нашими спинами тасканный, на наших костях утрамбованный!.. Ну?..
– Я тоже люблю, однако русский.
– Ну, это потом разберут, русский вы или нет… Готовы ваши сапожки. Деньгами платить будете или потом мукой рассчитаетесь? Мукой? Ладно. Сейчас вам их заверну.
Шаркая, сапожник вышел.
– Забавный старик.
– Очень. Немного тронувшись, кажется.
– Пожалуй. Но умница. Слышал, как рассуждает? Его бы в религиозно-философское общество, а не сапоги чинить… И в комнате у него как мило. Смотри: чистота, книжки разложены. Что это он пишет, давай посмотрим?
Гумилев отвернул обложку копеечной тетрадки. На первой странице было старательно выведено:
«Утренняя Звезда, источник милости, силы, ветра…»
– Вот ваши сапожки…
Гумилев обернулся с тетрадкой в руках:
– Что это такое, Илья Назарович?
Старик поглядел из-под очков, пожал плечами:
– Такое, что по чужим комодам шарить не полагается.
– Вы, значит, мне это прислали?
– Выходит, что я-с.
– Зачем?
– Там было указано зачем – переписать и разослать.
– Да вы сами понимаете, к кому эта молитва?
Сапожник насупился:
– Нет у меня времени, граждане, к сожалению, времени не имею. Вот ваши сапожки. Дозвольте деньги за работу – ждать муки мне несподручно. И, если по сапожной части, ищите, господин, другого мастера. Я в деревню уезжаю…
…Где я слышал этот голос? А! Вот что…
– Уезжаете? Покойнички беспокоятся? – сказал я тихо.
Старик посмотрел на меня насмешливо:
– Чего им беспокоиться, молодой человек? Им в земле покойно. Это скорее живым следует. Мое нижайшее, граждане.
Через год, под грохот кронштадтских пушек, я шел по Каменноостровскому. Меня окликнули – В., какой-то облезлый, похудевший.
– Что с вами?
– На Шпалерной сидел. Попал в засаду.
– Где же?
– Так из-за спирта. Сапожник один спирт мне доставал. Зашел к нему – ну, а там засада. Три месяца продержали…
– Сапожник? Это не в Лавре, не Илья Назарыч?
– Вот как! Значит, спите вы не так уж крепко. Верно. Илья Назарыч. Но откуда же вы имя и адрес знаете?
– Не только адрес, но и был у него и не прочь бы еще зайти, потолковать. Может, пойдем вместе?
В. криво улыбнулся:
– Трудновато это: в декабре еще расстреляли. За спирт. А жаль – славный спирт продавал, эстонский, и брал недорого.
II
Летом 1910 года, на каникулах, я прочел в «Книжной летописи» Вольфа объявление о новой книге. Называлась она «Студия Импрессионистов».
Стоила два рубля.
Страниц в ней было что-то много, и содержание их было заманчивое: монодрама Евреинова, стихи Хлебникова, что-то Давида Бурлюка, что-то Бурлюка Владимира, нечто ассирийское какой-то дамы с ее же рисунками в семь красок.
Я эту «Студию» выписал. Потом, у Вольфа, мне рассказывали, что я был одним из трех покупателей. Выписал я, выписала какая-то барышня из Херсона и некто Петухов из Семипалатинска. Ни в Петербурге, ни в Москве – не продали ни одного экземпляра. Только мы трое не пожалели кровных двух рублей, не считая пересылки, за удовольствие прочесть братьев Бурлюков с ассирийскими иллюстрациями в семь красок.
Только мы: я, барышня из Херсона и Петухов. Трое из ста шестидесяти миллионов.
О Русь! О rus!
Но это потом мне объяснили у Вольфа. Тогда же, выписывая, я испытал даже некоторое беспокойство: получу ли, не распродана ли?
«Студия Импрессионистов» внешностью не разочаровала. Формат большой, длинный, обложка буро-лиловая, с изображением чего-то непонятного: может быть, женщина, может быть, дом. Ассирийские рисунки тоже были недурны, хотя семь красок оказались преувеличением. Красок было две, все тех же – бурая и лиловая. Содержание же, «сплошное дерзанье», – просто меня потрясло. С завистью я перечитывал стихи про оленя, затравленного охотниками:
Или знаменитых впоследствии «Смехачей» – «о, рассмейтесь, смехачи, смеюнчики, смеюнчики…».
Не то чтобы мне очень нравилось: Бальмонт и Брюсов были мне гораздо больше по душе. Но как не позавидовать смелости и новизне?