Георгий Гулиа – Три повести (страница 17)
А вокруг нас шумели, смеялись, болтали люди, с хрустом жевали хрящи и мясо. Я заметила, что на нас поглядывали не без любопытства, но мне это было безразлично. Голос Кирилла Тамшуговича властвовал над всеми прочими голосами. Его глаза светились ярче, чем у других. Мне приятно было его слушать, ибо он говорил только для меня.
Владимир Петрович сидел наискосок от нас и с удовольствием пил вино. Наш пилот куда-то подевался. «Неужели и он пьет?» — с беспокойством подумала я. Сказала о своих опасениях директору. Он усмехнулся, ничего не ответил. Чуть позже признался, что ни о чем и ни о ком сейчас думать не в состоянии… Он тоже поднимал чарку за чаркой.
Пир продолжался…
Пили за здоровье одних, других, третьих. Пили сразу за двоих, а то и за троих. Помирившиеся Бутба и Базба были особенно придирчивы к каждому недопитому глотку. У них дело было поставлено серьезно (это в голове «стола»). Они поднимали сразу по пять и по шесть стаканов и опрокидывали в себя…
— Когда-нибудь мы выберемся отсюда? — спросила я.
— Вам плохо, Наталья Андреевна?
— Да нет.
— Что касается меня, я готов просидеть здесь сколько угодно. Только рядом с вами.
— Вы шутник, — бросила я.
— Впервые слышу, — пробасил Кирилл Тамшугович. — Обычно меня называли хмурым, нелюдимым и чем-то еще в этом роде.
— Кто называл?
— Люди.
— Какие же люди? — допытывалась я.
— Вам очень хочется знать?
— Может быть.
— Моя жена… Вывшая…
Он впервые в разговоре со мной упомянул о ней.
— Где она сейчас? — спросила я. (Это вино шевелило моим языком.)
— Где? — сказал он изменившимся голосом. — Я бы хотел увидеть ее в телескоп. Рядом с нашей ракетой. С той, что на Луне.
— Вы злой человек.
Он покачал головой. В эту минуту его лицо озарилось чудесным внутренним светом. Он показался мне красивым — таким мужественным, сильным, решительным.
Кирилл Тамшугович отставил стакан.
— Я хочу только небольшого внимания к себе. Человеческого отношения. И немного теплоты. Разве это — чрезмерное желание? — Он воодушевился. — Хочу, чтобы не терзали меня, не теребили понапрасну, не мучили по глупым поводам. Хочу быть человеком! Чтобы не смели считать меня обмылышем. Никто не смел! И в мыслях этого не допускал!.. Но, видимо, это очень трудно… Трудно, но возможно. Как вы полагаете?
Но он не дал мне ответить, говорил все сам. Он поднял наполненный до краев стакан. И мне показалось, что вот-вот он выплеснет вино. Однако этого не случилось…
Владимир Петрович прервал нашу беседу. Подошел, чтобы чокнуться.
— Я, — говорил он, — ревную. Нельзя же полонить такую красавицу — никакой возможности перекинуться с нею словечком.
— О плене и речи не может быть, — возразил Кирилл Тамшугович. — Я директор, а она подчиненная. Присаживайтесь, Владимир Петрович.
Что бы ни служило поводом для этой пирушки, она доставила большое удовольствие. Уверена, не только мне, а и другим. Все, казалось, были довольны: ели, пили, танцевали.
Бабрипш курилась легким дымком. Ее белая шапка понемногу скрывалась за облачками.
Наш педагогический коллектив оказался, в общем, симпатичным. Он дружный, спаянный делом. В этом заслуга, я убеждена, нашего директора и меньше — завуча. Очень нравится мне старый преподаватель абхазского языка Георгий Эрастович Карба. Он учился грамоте по книге, изданной в конце прошлого века. В этой книге абхазские слова впервые были напечатаны абхазским алфавитом.
Георгий Эрастович — невысокий, полный мужчина, с короткими, сплошь белыми волосами и белыми усами. Говорит он тихим голосом, выразительно поднимая брови, когда фраза заканчивается вопросом, или же грозно насупливая их, когда Георгий Эрастович восклицает. Он жил неподалеку от нашей школы, в старом доме, выстроенном еще его отцом. Две его дочери учились в Москве, в аспирантуре, и в скором времени им предстояла защита диссертаций по абхазской филологии.
Георгий Эрастович, самый старый среди педагогов, являлся той моральной силой, которая незримо властвовала в учительской. Даже директорские приказы не имели того авторитета, каким пользовались слова Георгия Эрастовича. Надо подчеркнуть, что Кирилл Тамшугович с большим уважением относился к старому педагогу и свои действия почти всегда согласовывал с ним. И это очень правильно: люди, обладающие огромным опытом, подобно Карбе, всегда бывают полезны.
— Как нравится вам наш каштановый дом? — спросил меня как-то Карба. — Я полагаю, у вас уже сложилось определенное представление.
Не кривя душой, я ответила, что школа мне нравится.
Разговор этот происходил во время большой перемены. Георгий Эрастович и я гуляли на солнышке по двору. Дети галдели так, как это умеют делать только учащиеся средней школы. Двор буквально кипел. Дети напоминали движение электронов вокруг атомного ядра — это нам показывали в Ростове на быстродействующей модели.
— Наталья Андреевна, — говорил Георгий Эрастович, — я неспроста поинтересовался вашим мнением о школе. Школа очень мне дорога. Она у меня в сердце. Вы молоды и не знаете далекого прошлого, не пережили того, что пришлось пережить старым людям. Молодость моя — это сплошная борьба за абхазскую грамоту, за абхазскую школу. Мы мечтали о школе, в которой дети учились бы на родном языке. В те времена с великим трудом удалось отпечатать азбуку, учебник арифметики. Но школы как таковой еще не было. А вот этот каштановый дом — детище нового времени, советской власти. Его строили крестьяне собственными руками, строили из самого дорогого дерева, ибо школа казалась предметом мечты, самым светлым свершением в жизни. Я не могу не уважать ее. Правда, она далека от совершенства с точки зрения современной строительной техники. Пусть в ней порою мы зябнем. И все-таки для нас она лучше и чище любого храма, даже самого красивого! И я прошу вас тоже любить и уважать этот каштановый дом. Если у вас что-нибудь не сладится, скажите мне, и я постараюсь помочь. Вам, как преподавательнице русского языка, труднее, чем нам: русским дети владеют неважно, их все время приходится поправлять…
— Они быстро усваивают, Георгий Эрастович.
— Согласен с вами, но все-таки вам трудно.
Он дал мне несколько практических советов, как добиваться от учащихся лучшего усвоения учебного материала.
Георгий Эрастович был отечески внимателен ко мне. И почему-то полагал, что у меня главные затруднения не в школе, а в личной жизни. Против этих утверждений я энергично восставала.
— Не надо, — останавливал он меня. — Я уже в том возрасте, когда имею право исповедовать молодых. Почти что папа римский. Так вот: вы юны, вам требуется общество. А где оно? Есть оно у вас? Успело ли оно образоваться вокруг вас? Вы скажете: это ни к чему. Нет, это важно! Когда меня послали в эту школу, я сказал себе: это на всю жизнь. И так как к тому времени я достиг зрелости, то начал подумывать о семье, а иначе пришлось бы уезжать. Рано или поздно, но уезжать! Следовало пустить корни. И я их пустил. И не жалею об этом!.. Извините, может, такая откровенность вас коробит?
Я сказала, что, напротив, такая откровенность очень мне приятна. Так это и было на самом деле.
— Ну, вот гляжу я на вас, как на дочь, и думаю: как бы ни были вы заняты, а все же выпадают у вас свободные минуты. Что вы делаете в эти минутки? Скучаете?..
— Не сказала бы… — протянула я не очень-то уверенно.
— Скажите мне, но только честно…
— Обещаю.
Он круто повернулся ко мне, и мы оказались очень Слизко, глаза в глаза.
— Наталья Андреевна, надолго вы приехали в Дубовую Рощу?
Вопрос серьезный. Что ответить?
— Если я работаю здесь…
— Нет, нет! Не говорите мне ни о приказах министерства, ни о долге перед государством. Я знаю, что вы сами предпочли эту глушь. Скажите мне о своих мыслях. О своем сердце. Что оно вам подсказывает? Что велит теперь, когда вы пригляделись к нашей жизни в горах?
— Я думаю продолжать работать…
— Как долго?
— Сколько нужно. Мне здесь пока что интересно.
Он нетерпеливо взмахнул рукой и, словно нечаянно, схватился за ус.
— А как долго продлится это «сколько нужно»? И что значит «пока что»? По закону вам положено отработать три года. В продолжение этих трех лет вы, стало быть, будете вести не очень легкий… я бы сказал, тяжелый образ жизни. За эти три года вы обзаведетесь семьей? Нет? Значит, все время вы будете учить ребят не по велению сердца, а по необходимости. А потом уедете в Ростов. Или в Сухуми. Да?
— Как вам сказать?
— Откровенно.
Я растерялась. Сказать, что посвящу всю свою жизнь служению этому селу, о существовании которого я ничегошеньки не знала еще два месяца назад, — значит покривить душой. Короче говоря, я поняла, что у меня нет очень ясной, очень твердой жизненной программы.
— Так, так! — продолжал старый учитель, довольный тем, что припер меня к стене, и даже с удовольствием наблюдая, как я беспомощно трепыхаюсь в расставленных им сетях. — Надо кончать разговор — сейчас звонок. Так вот мой совет: глубоко уясните себе, чего вы хотите в жизни. Потратьте на это несколько ночей. Игра, как говорится, стоит свеч. И когда вы получше разберетесь во всем, мы еще раз побеседуем. Хорошо?
Я поблагодарила его.
Мы пошли в классы. Половицы поскрипывали подо мною противно-препротивно, точно напоминая о несовершенствах каштанового дома.
В эту ночь долго сидела на крыльце. Хозяйка давно уже спала. Ее сын гулял где-то на свадьбе.