Георгий Демидов – Любовь за колючей проволокой (страница 8)
Уже тогда я заметил в выражении глаз своей спутницы что-то большее, чем женскую сострадательность и признательность за свое спасение. Ощущая себя сейчас почти абсолютно бесполым существом, я не мог себе представить, что существуют люди, способные проявить любовь даже в таких обстоятельствах, в которых тогда находились мы. Позднее я убедился, что это не так, хотя во всех известных мне случаях подобного рода, такую способность проявляли неизменно женщины. Вероятно, это потому, что в них любое положительное чувство к мужчине, как только оно достигает достаточной силы, может нередко перейти в любовь.
Пересылка большого, только что организованного лесорубного лагеря оказалась несколькими наспех построенными бараками со сплошными нарами. Окружалась пересыльная зона не оградой из колючей проволоки, а высоким тыном из заостренных наверху лозин, вертикально переплетенных вокруг горизонтальных жердей. Электричества не было тут и в помине, и зона освещалась по ночам кострами, которые жгли на заполненных землей «ряжах» — бревенчатых срубах высотой около метра. В бараках светили коптилки или, в лучшем случае, фонари «летучая мышь». Мужская и женская подзоны были разделены здесь только условно.
Из-за ранений меня не отправляли в рабочий лагерь довольно долго. Почти так же долго держали здесь и женщин, для лесоповальных лагерей они считались, так сказать, принудительным ассортиментом. И почти каждый день в грязный переполненный людьми барак ко мне приходила бывшая маршальша. Предлогов для таких визитов было много. Она перестирала в лагерной бане мои окровавленные рубахи, заштопала и залатала невесть откуда добытой иглой прорехи и дыры на одежде, в том числе нанесенные ножом бандита. Иногда приносила мне куски хлеба, якобы для нее избыточные: «Поешь, тебе нужней!» От всех ее услуг и приношений я всегда отнекивался, но она была настойчивой. Я не думаю, что такая самоотверженность была свойственна этой женщине вообще. Скорее, это был результат вспыхнувшего ко мне чувства, которого она более не скрывала.
А я принял это чувство с удивлением, граничащим почти с испугом. Любовь на фоне окружающей нас действительности казалась мне какой-то почти аномалией. Да и чем я мог ответить тогда на откровенные, зовущие взгляды женщины, ее намеки, а подчас и прямые требования. То, что мне, мужчине, казалось пошлым, зазорным, постыдным, эта дама из высшего советского общества воспринимала не то с цинизмом, не то с какой-то отчаянной решимостью: «Ну и что?»
Самое худшее заключалось в том, что она так и не смогла постигнуть моего внутреннего состояния, меряя его на какой-то свой, чуждый мне аршин. Сначала ее любовь немножко мне даже льстила, потом начала смущать и, наконец, тяготить. Я начал избегать встреч с патологически, как мне казалось, страстной женщиной и очень хотел, чтобы меня поскорее увезли отсюда. Конец наших отношений омрачился тягостной, постыдной сценой. Изнывающая от непонятного мне желания, женщина выследила меня в каком-то закоулке между лагерными строениями:
— Милый, нас никто не видит! Хочу тебя, понимаешь, хочу…
Я ретировался, почти грубо оттолкнув ее от себя. И никогда не забуду несшихся мне вслед истерических женских выкриков:
— Интеллигентишка несчастный… Трус…
Да, я был трусом в той области человеческих отношений, в которой даже вообще-то не очень храбрые мужчины чувствуют себя большей частью весьма уверенно. По-видимому, все в жизни нужно постигать своевременно и понимать, по возможности, проще.
Вот и теперь я повел себя с точки зрения обиженной мною женщины просто как трус, уловив в ее взгляде нечто общее с выражением глаз полузабытой уже маршалихи. Впрочем, сейчас оснований для испуга перед соблазнами любви было, пожалуй, больше. Ведь на мне не было, как тогда, брони безразличия к женщине. Наоборот. Обидев Кравцову, я мучился теперь еще и от сознания своей вины перед ней. Когда рельс у вахты звонил на обед, мои ноги чуть не сами несли меня к столовой, чтобы подождать там Юлию, встретиться с ней и объяснить, что я не такой уж безнадежный хам и трус. Что я прошу у нее прощения за грубость и разрешения видеть ее всякий раз, когда представится возможность. И потом будь что будет. Но вместо этого я с полдороги снова и снова возвращался в свой барак и мрачным бирюком сидел в нем, ожидая, когда «цынга» зазвякает уже с обеда.
Так продолжалось несколько дней. А потом я пошел в лагерную санчасть просить, чтобы меня выписали на работу с отправлением в лесную бригаду, к которой я был постоянно приписан. Лекпом удивился:
— В первый раз встречаю заключенного, который от барачных нар сам просится баланы на морозе катать… Тяжелой работой вам нельзя заниматься еще недели две-три.
Я сказал, что в лесу не все работы тяжелые, есть такие как расчистка дорог к лесосекам, сбор и сжигание сучьев. А что касается возможности наслаждаться бездельем вечно, то так себе, наверно, представляли блаженство римские рабы, выдумавшие скучный христианский рай… Фельдшер рассмеялся:
— Вы полагаете, что только римские?
Он был довольно образованный человек, хотя к лечению больных имел до ареста весьма косвенное отношение. Адвокат-криминалист по специальности, наш «лепила» изучал в свое время также некоторые разделы судебной медицины. В лагере этого было более чем достаточно, чтобы назначить его на должность официального распознавателя законных претензий зэков на освобождение от работы по болезни от незаконных или, чаще, недостаточных. Тем более что бывший юрист был «бытовиком». Он сидел за посредничество в получении от подсудимых взяток не то судьей, не то прокурором на каком-то процессе.
Через три дня с предписанием, что в течение месяца я могу быть использован только на вспомогательных работах, меня отправили на лесозаготовительную подкомандировку, находящуюся, как уже говорилось, довольно далеко отсюда. В течение этих дней было особенно трудно заставить себя не встретиться с Юлией Александровной хотя бы для того, чтобы попрощаться с ней и извиниться за свой недопустимо менторский тон при нашей последней встрече. Теперь мы могли увидеться разве что месяцев через восемь. После лесоповала первокатегорников отправляют обычно прямо на сенокос, продолжающийся здесь с поздней весны до ранней осени. В масштабе этого времени, на которое в сочетании с тяжелой работой я рассчитывал как на фактор, способный избавить меня от несбыточных мечтаний, какие-нибудь несколько дней не могли иметь значения. Но дело было не в этих днях, а в степени моей решимости на добровольный отрыв от источника соблазна. Святой Антоний, по легенде, чтобы избавиться от женских чар, сжег себе руку на жаровне. А я, все еще опираясь на палку, ушел, так и не повидавшись с Кравцовой, по заснеженной лесной дороге в маленький лагерь галаганских лесозаготовителей.
Состоял этот лагерь из одной-единственной, хотя и довольно большой палатки, поставленной посреди уютной лесной поляны. В ней каждую зиму размещали человек тридцать заключенных лесорубов. Когда-то эту палатку разбили здесь как временное жилье. Но нет ничего более постоянного, чем временное, говорят англичане. Тем более что к стенам палатки были приставлены щиты из горбыля, которые зимой обкладывались еще кирпичами из снега. В палатке были нары, стояла печка, сделанная из большой железной бочки; с точки зрения лагерного начальства, это было вполне благоустроенное жилье.
Рядом с палаткой зэков стояла небольшая изба, в которой помещалась контора лесоповала, каморка начальника подкомандировки и казарма для двух охранников. Было еще строение, напоминавшее деревенскую баню, — кухня нашего лагеря. Никакой ограды вокруг него не было. Убежать отсюда можно было разве что по той же ухабистой дороге, которая вела в Галаганных и упиралась там в море. Кругом расстилалась тайга, край которой, по выражению Чехова, знали только перелетные птицы.
Поэтому вольнонаемные служащие нашего лагерька только обманывали самих себя, считая, что они едят народный хлеб не совсем даром. Начальник подкомандировки устраивал нам ежевечерние переклички, а бойцы охраны — некий ритуал утреннего развода. Во мгле морозного утра они строили нас в ряды по пять человек и командовали отправление на работу по пятеркам:
— Первая… Вторая…
И когда последний из рядов скрывался в лесу, отправлялись досыпать в свою избу. А мы, дождавшись пока рассветет настолько, что можно уже различить, куда падает спиленное дерево, принимались за работу. Дело в том, что каждая минута светового дня, состоявшего зимой из стыка двух сумерек, утренних и вечерних, была у нас на учете. За каких-нибудь четыре-пять часов надо было выполнить работу, рассчитанную на двенадцать часов рабочего времени. Невыполнение нормы означало бы получение для бригады урезанного или даже штрафного пайка. Поэтому мы работали в темпе, в два-три раза превышающем нормальный, в одних телогрейках даже на пятидесятиградусном морозе. Зато, свалив и раскряжевав последнее дерево, большинство работяг едва могли добраться до своей палатки, чтобы свалиться в ней на низкие нары, даже не заходя на кухню за получением обеда. Обычно мы делали это только потом, отлежавшись час-полтора. Затем возникала проблема, как убить оставшееся до ночного сна огромное количество свободного времени. Читать было нечего, делать тоже. Только кое-кто что-нибудь латал, пристроившись поближе к коптилке. Остальные — кто снова валялся на нарах, кто бренчал на балалайке, предоставленной в наше распоряжение галаганской КВЧ, кто резался в козла. Находились и такие, которые писали письма домой. Это были те, кого не могли остановить даже сроки доставки писем из колымского лагеря на материк и обратно. Требовалось иногда больше года, чтобы получить ответ на отправленное письмо, если оно вообще доходило до адресата.