реклама
Бургер менюБургер меню

Георгий Демидов – Любовь за колючей проволокой (страница 5)

18

А сейчас надо думать о чем угодно, только не о женщине. С тех пор как я попал в заключение, почти в каждую свободную минуту в голову мне лезли мрачные навязчивые мысли, и я старался вытеснить их с помощью решений мною же выдуманных задач. Обычно я воображал себя снова ученым-конструктором, поставленным перед необходимостью совершить то, что еще никому не удавалось. Это было настольно увлекательно, что иные задачи я решал месяцами, даже когда носил мешки или ворочал в лесу баланы. То, что не было никаких пособий, даже бумаги и карандаша, было даже хорошо, так как еще более затрудняло решение. Правда, несмотря на такую тренировку, в памяти постепенно стирались необходимые формулы и схемы, уходила способность удерживать в голове вереницы математических знаков. Впоследствии я утратил такую способность вообще.

Но сейчас дело было даже не в этом, а в том, что я просто не мог заставить себя изобретать очередную схему действия какого-нибудь электронного прибора или обдумывать интересный экспериментаторский прием. Их место в моем воображении неизменно вытесняло знакомое женское лицо, то ласковое, то испуганное, то печальное. Раньше я иронически улыбался, читая о страданиях какого-нибудь монаха, тщетно боровшегося с «бесовским наваждением». Теперь, кажется, я начинал понимать, что это такое.

Особенно трудно бороться с желанием увидеть Кравцову мне стало после того, как меня выписали из больницы на амбулаторное лечение. Теперь я жил в своем бараке и ходил на перевязку и в лагерную столовую, опираясь на толстую палку, вытесанную для меня знакомым плотником. Я твердо решил, что в течение месяца, который мне предстояло еще сидеть в зоне, я буду избегать встречи с Кравцовой. А если такая встреча случайно произойдет, то буду почти официально сух. Это, наверно, ее обидит. Что ж, тем лучше. Я должен действовать почти в соответствии с духом евангелического наставления: «Если глаз твой смущает тебя, вырви его и выбрось!»

Во время обеденного перерыва в бригадах, когда те, кто работал в пределах главной усадьбы совхоза, приходили в лагерь на обед, я угрюмо сидел в бараке, борясь с желанием выйти из него и высмотреть, когда в зону войдет бригада засольщиц рыбы — в этой бригаде работала теперь Кравцова. Я плелся в столовую только тогда, когда засольщики снова уходили на работу. На ужин я ходил до того, как работяги возвращались в лагерь. В том, что это мое поведение будет разгадано и сможет даже оскорбить женщину, я не сомневался.

Кравцова, однако, оказалась выше мелочной обидчивости. Однажды, когда я, как всегда, уже после ухода работяг зашел в столовую, за одним из «женских» столов — они стояли немного в стороне от «мужских» — я увидел ее, сидящую с перевязанной рукой. Вероятно, она растравила себе руку «тузлуком», очень концентрированным раствором соли, и была освобождена от работы. Работа на засолочном пункте называлась здесь «соленой каторгой». По двенадцать часов в день засольщицы хлюпались в едком тузлуке, охлажденном до температуры ниже нуля, наживая себе ревматизм на старость и язвы на руках.

Я не ожидал этой встречи и остановился в смущении. А она, тоже смущенно и как-то робко улыбаясь, подошла ко мне и взяла за руку свободной от перевязки левой рукой.

— Вот я вас и поймала наконец, дорогой мой монашествующий рыцарь!

Я ответил на рукопожатие, глядя куда-то в сторону. Народу в столовой почти не было, всего два-три освобожденных от работы по болезни. Не было и дежурного надзирателя, он был занят выпуском на работу последних из отобедавших бригад. Мы присели за один из пустых столов, оба чувствуя себя в ложном и неловком положении. Я — из-за своего стремления убежать от общения с женщиной, которого в действительности страстно желал; она — от ощущения этой моей внутренней раздвоенности. Но, видимо, роль инициатора нашей встречи Кравцова решила выполнить до конца, хотя в жесте, которым она положила свою здоровую руку на мою, чувствовалась робкая нерешительность. Маленькая, с покрасневшими от вечного холода и едкого рассола пальцами, эта рука отчетливо выделялась на моей, довольно крупной и ставшей почти белой от без малого двух месяцев безделья:

— Бедненький вы мой! Ну разве стоило так страшно рисковать только для того, чтобы сказать грубому человеку, что он груб?

Но глаза Кравцовой, глядевшие на меня с ласковой признательностью, говорили, что стоило. Это ведь такая редкость теперь — рыцарское поведение мужчины ради женщины. А если оно связано еще и с реальной опасностью для него, то вызывает тем большее восхищение женщин, чем дальше отстоит от здравого смысла. Смысл существует и в иной бессмыслице.

Сколько раз на протяжении последних недель я мечтал о прикосновении этой маленькой, натруженной ручки. И как мне хотелось сейчас согреть ее своими, уже чуть ли не барскими руками. Но вместо этого я убрал их со стола и насколько мог сухо сказал:

— Я сожалею о случившемся, Юлия Александровна! Истеричность — это не рыцарство. А на вас смотрит раздатчик баланды. Говорят, он — стукач…

Моя благоразумная речь никак не вписывалась в образ героя, лезшего, как разъяренный медведь на рогатину, на вохровские штыки ради чести оскорбленной женщины. Скорее она выражала кредо этакого трусоватого, лагерного филистера, не желающего навлекать на себя начальственного гнева даже подозрением, что он может нарушить устав о поведении заключенного. Мои слова должны были оскорбить женщину, которая ради потребности сказать мне теплые слова сочувствия и благодарности пошла на риск стать предметом злоязычия лагерной княгини Марьи Алексеевны. Кажется, я добился своего. Кравцова вспыхнула от обиды, возможно более сильной, чем та, которая была ей нанесена ударом вохровского приклада. Ведь тогда она была, в сущности, только чисто физической. Снова, как тогда на плацу, расширились серые глаза и задрожали, приоткрывшись, мягкие губы. Женщина хотела что-то сказать, но только глотнула ртом воздух и выбежала из столовой. В мутное оконце я видел, как она, закрыв лицо руками, побежала в свою зону.

На душе у меня было то мутное и тягостное чувство, которое испытывает человек, вынужденный ударить ребенка. Напрасно я уверял себя, что обидел Кравцову для ее же пользы. Что мое сегодняшнее поведение в столовой — это ложь во спасение. И притом не только мое, но и женщины, к которой — от этого было никуда не уйти — я мучительно неравнодушен. Что хорошего, если даже не начальнический стукач, а просто какая-нибудь сплетница перехватит ее выразительный взгляд. С моей стороны это был невежливый, грубый поступок. Но я действительно испугался, прочтя во взгляде Юлии выражение, которое я уже видел в глазах женщины, встреченной в самом начале моего лагерного пути.

Это был тяжелейший путь в буквальном смысле — пеший этап в глубину Североуральской тайги, где находился первый в моей жизни лагерь. Первым он был и почти для всех остальных участников нашего подневольного похода, которых набралось человек полтораста. Это был этап смешанный: уголовники и политические, мужчины и женщины, молодые и довольно пожилые уже люди. Не было среди нас только настоящих блатных. Во всяком случае, в таком количестве, при котором они могли бы почувствовать свою силу. Каторжный этап, тем не менее, остается этапом. И доверие к незнакомому соседу по гонимому куда-то людскому стаду отнюдь не характерная его черта.

В середине суровой уральской зимы нас высадили из вагонов-краснушек в конце еще не укатанного рельсового пути. Дальше шли уже только шпалы без рельсов. Тут, через болотистую и местами горную тайгу, прокладывалась железная дорога. По прорубленной для нее просеке нам предстояло пройти более двухсот километров.

В самом начале этого пути я случайно оказался рядом с молодой, статной и на редкость красивой арестанткой, оказавшейся женой одного из расстрелянных в тридцать седьмом году первых советских маршалов. Почувствовав в соседе каким-то своим верхним женским чутьем человека, которому можно доверять, маршалиха сразу же привязалась ко мне, как к покровителю и защитнику. Я отнюдь не был тогда ни галантным кавалером, ни приятным собеседником. Какая уж там галантность, когда после палаческого следствия и омерзительной комедии суда тебя ни за что ни про что гонят в неведомую даль. Но у меня совсем не было вещей, а у маршальской вдовы они были. Один из ее мешков я взвалил себе на плечи. С этого наше знакомство и началось.

Просека была широкой и прямой как стрела. По обеим ее сторонам стояли могучие, сказочно красивые в своем зимнем убранстве ели, пихты и кедры. Двумя высоченными стенами они выстроились по сторонам заснеженной дороги. Но бредущим по этой дороге людям, в большинстве не привыкшим к ходьбе, да еще сильно изможденным тюрьмой, было не до красот дороги. Уже на первом переходе те, у кого сидоры были побольше, выбросили половину своих вещей. Эти вещи подобрали арестанты победнее, чтобы тоже в конце концов бросить почти все, что нельзя было съесть или тут же напялить на себя. Окончательно подбирали брошенное только местные крестьяне, сани которых тащились в отдалении почти на всех участках нашего пути. Так за изнемогающим стадом оленей следует стая шакалов.