Георгий Чистяков – Беседы о литературе: Восток (страница 9)
Мне представляется, дорогие друзья, что этот фрагмент из романа Ромена Роллана «Жан-Кристоф» может быть понят нами как блестящее, быть может, находящееся на грани возможного словесное толкование музыки Бетховена; словесное толкование его, в частности, Седьмой симфонии.
Кристоф, исчерпанный до дна, отупевший, сидит в своей комнате. Окно открыто, и он чувствует напряженность в природе. «Ни одного дуновения ветерка. Темные тучи сдавливали небосвод. Кристоф бессмысленно глядел на свечу, догоравшую в подсвечнике». Он не думал ни о чем, он чувствовал. Что чувствовал Жан-Кристоф в этот момент? Небытие, которое «становится поистине бездонным». Он «старался не видеть бездны, грозившей его поглотить, и невольно склонялся над нею, погружал взоры в темные ее глубины. Там, в пустоте, шевелился хаос, громоздился мрак. Кристофа охватил ужас, по спине прошла дрожь, кожа покрылась пупырышками, как от холода; он вцепился в край стола, чтобы не упасть. Это было мучительное ожидание того, что не имело имени, – чуда, Бога…»
Сейчас, дорогие друзья, читая эти слова, я как-то очень ясно слышу бетховенскую музыку. И надо сказать, прекрасный перевод Жарковой очень точно и емко передает французский текст оригинала.
Мне представляется, что такой силы мистических текстов в мировой литературе было создано очень немного. Но вернемся к тексту романа.
«Когда приступ миновал, Кристоф заснул глубоким сном. Так сладко и спокойно он не спал уже давно. Утром у него кружилась голова, весь он был вялый, разбитый, словно выпил накануне. Но в глубине сердца всё еще мерцал отблеск мрачного и могучего света, который опалил его вчера. Он попытался раздуть этот пламень. Тщетно. И чем больше он старался, тем меньше это ему удавалось. Он всеми силами стремился оживить хоть раз промелькнувшее видение. Напрасные попытки. Восторг не откликался на призыв воли.
Однако за этим приступом мистического бреда последовали и другие; правда, никогда не достигали они такой силы, как в первый раз. И приходили они тогда, когда Кристоф не ждал их; краткий миг, такой краткий, такой внезапный; не успеешь поднять глаза, протянуть руку – и видение исчезло, прежде чем Кристоф мог опознать его; и он недоуменно спрашивал себя: уж не пригрезилось ли это ему? В ту ночь горел ослепительным светом метеор, а теперь по следу его пролетала светящаяся пыль, пробегали крохотные огоньки, такие быстрые и маленькие, что глаз не успевал проследить их бег. Но появлялись они всё чаще и чаще; и наконец они окружили Кристофа кольцом неугасимых, но неясных мечтаний, ускользавших от сознания. <…>
Он уходил теперь на целый день и возвращался домой поздно ночью. Он жаждал одиночества полей, чтобы в тишине всласть упиться своими грезами, – так маньяк, одержимый навязчивой идеей, во всём видит помеху своей мании. Но вольный воздух омывал его грудь, нога чувствовала упругость земли, и наваждение проходило, мысли, неотвязные, как призраки, вдруг обретали ясность. Возбуждение не улеглось, скорее даже росло, но теперь это был не бред, опасный для ума, а здоровое опьянение всего существа, тела и души, обезумевших от прилива новых сил.
Кристоф снова открывал мир, будто никогда и не видел его раньше. <…> Природа пламенела, ликуя. Солнечные лучи вскипали. Небеса прозрачной рекой текли куда-то. Земля стонала и дымилась в сладострастье. Растения, деревья, насекомые, мириады живых существ были словно сверкающие языки великого огня жизни, который, клубясь, подымается ввысь. Всё испускало крики радости.
И эта всеобщая радость становилась радостью Кристофа. И эта сила становилась его силой. Он не отделял себя от всего сущего. До сего времени, даже в безмятежную пору детства, когда он смотрел на всё окружающее с жадным и восторженным любопытством, живые существа казались ему маленькими, замкнутыми мирками, страшными или смешными, но совсем непонятными и не имеющими к нему, Кристофу, никакого отношения. <…> А вот теперь вдруг всё разом прояснилось. Эти смиренные создания тоже стали для него очагами света.
Растянувшись на траве, где так и кишела жизнь, в тени листвы, пронизанной жужжанием насекомых, Кристоф наблюдал за лихорадочной деятельностью муравьев, длинноногих пауков, которые, казалось, приплясывали на ходу, за прыжками кузнечиков, вдруг выскакивавших из травы, за тяжелыми и суетливыми жуками и земляным червяком с гладким, розовым, упругим, словно резиновым тельцем, испещренным белыми бляшками. Или, закинув руки за голову, прикрыв глаза, он прислушивался к невидимому оркестру, к голосу насекомых, с ожесточением кружившихся в солнечном луче возле смолистых сосен, различал фанфары мошкары, органное жужжание шмелей, колокольное гудение диких пчел, вившихся вокруг верхушки дерева, божественный шепот леса, слабые переборы ветерка в листве, ласковый шелест и колыхание трав, какое-то дуновение, от которого морщится лучезарное чело озера, шорох легкого платья и милых шагов – вот они приближаются, проходят мимо и тают в воздухе».
«Мистицизм Ромена Роллана» – так бы я очертил тему наших сегодняшних размышлений. Жан-Кристоф родился в протестантской семье. Его религиозность основана прежде всего на чтении Библии, я бы даже сказал, на чтении семейной Библии – не просто Священного Писания, но именно той книги, которая хранилась в доме его деда на самом почетном месте. Мистицизм Жана-Кристофа сродни тому мистическому ощущению природы, о котором рассказывает народный немецкий мистик Якоб Бёме.
«Все эти шумы, все эти крики Кристоф слышал и в себе. В самом крошечном и в самом большом из всех этих существ текла та же река жизни, что омывала и его. Итак, он был одним из них, был родной им по крови; их радости и страдания рождали в нем братский отклик, их сила удесятеряла его силу, – так ширится река от вливающихся в нее сотен ручейков. Он растворялся в них. Грудь распирало от мощного напора воздуха, распахивавшего с силой окна и врывавшегося в закупоренный наглухо дом – в задыхавшееся сердце Кристофа. Перемена была слишком внезапной; раньше перед ним повсюду открывалась бездна небытия; тогда он занимался только собой, своим собственным существованием и чувствовал, как оно вот-вот прольется дождем и уйдет от него; а теперь, когда он пожелал забыть самого себя и возродиться во вселенной, теперь повсюду было бытие, бытие без конца и без меры. Ему казалось, что он выходит из могилы. Он с наслаждением плыл по этой полноводной жизни и, увлекаемый ее течением, думал, будто он свободен. <…>
Началась новая череда дней. Золотые, лихорадочные дни, таинственные и волшебные, как в раннем детстве, дни постепенного открытия мира вещей, увиденных впервые».
Да, я повторю еще раз – потому что, мне кажется, поразмышлять над этим по-настоящему важно, – что музыка Бетховена, хотя ее и невозможно переплавить в слова, звучит в этих текстах, она находит в них свое вербальное переложение. Если литературное произведение, как например «Гаспар в ночи», может стать материалом для композитора; если стихотворения в прозе, которые оставил после себя Алоизиус Бертран, смогли быть пересказаны Клодом Дебюсси на языке музыки, то почему нельзя пересказать Бетховена на языке литературы, словами? Мне кажется, что именно это делает Ромен Роллан, и это у него получается удивительно.
Да, разумеется, такого рода сближения очень субъективны, и каждый услышит в музыке что-то свое. И, наверное, одна и та же соната – «Пасторальная», «Лунная», «Аппассионата», и, наверное, одна и та же симфония могут быть трансформирована средствами языка, средствами поэзии в самые разные тексты. В одних будут одни слова и образы, в других – совсем другие. Но и та, и другая, и третья – эти вербальные версии музыки будут так или иначе ее выражать, передавать.
Я подчеркиваю, что здесь речь идет не о толковании музыки при помощи слов, не о рассказе о музыке, не о составлении какой-то программы к музыке – нет, здесь речь идет именно о переводе текста с одного языка на другой. Как можно перевести поэтическое произведение, допустим, с японского языка на русский, так можно и бетховенскую сонату перевести с языка музыки на язык слов.
Да, скажет мне всякий человек, который хотя бы сколько-то знаком с японским языком и правилами японского стихосложения, при переводе любого поэтического текста с японского языка на русский неминуемы огромные утраты. Такие же утраты неминуемы и при переводе музыкального текста на язык слов. Но тем не менее такие переводчики все-таки иногда находятся. И среди таких переводчиков, конечно же, особое место занимает Ромен Роллан. Но, подчеркиваю, этот писатель всю свою жизнь слушал Бетховена. Эта музыка звучала в его сердце, эта музыка звучала в его сознании; эта музыка в конце концов трансформировалась в те тексты, о которых мы говорим и которые мы с вами читали сегодня.
Клод Дебюсси читал маленькую книжечку, которую написал Алоизиус Бертран, – «Гаспар в ночи». И эта книга, стихотворение в прозе малоизвестного французского писателя, трансформировалась в душе у Дебюсси в его фортепианные этюды. Да, конечно же, в искусстве такого перевода очень много субъективного, в искусстве такого перевода переводчик оказывается где-то на грани. Но как раз об этом стоянии на грани, об этом стоянии над бездной прекрасно говорит Ромен Роллан в тех текстах из «Жана-Кристофа», о которых мы говорили сегодня.