Георгий Адамович – Одиночество и свобода (страница 33)
Одна из последних книг Тэффи называется «О нежности». Похоже на то, что автору стало в конце концов не под силу отшучиваться, и он решился произнести слово, которое рвалось с языка давно: нежность.
Однако книга не только о нежности, а и о мучениях. В ней все мучают себя и мучают других, или – и это чаще всего – мучаются за других, как несчастная мать Рюли за свою уродливую дочь, мечтающую стать артисткой.
Если бы случилось чудо, если бы Рюля стала стройной красавицей или по крайней мере оказалась наделена хоть маленьким талантом, если бы этот ворчливый, угрюмый старик, которого заботливая жена донимает крестословицами, не называл ее идиоткой и дегенераткой, если бы, если бы… Но надежды на чудо нет, и мир гибнет от «домашних неприятностей».
Другая, тоже поздняя книга Тэффи названа «Все о любви». Но как и в книге о нежности, название не столько соответствует содержанию, сколько напоминает о том, что в нем отсутствует или в нем искажено.
Первый рассказ в сборнике озаглавлен довольно выразительно – «Флирт». О любви-то о любви, но не ждите ничего такого, что напоминало бы Изольду или Анну Каренину. Флирт, может быть, и преддверие любви, но не той, которая ведет к смерти. Дело в этом рассказе, однако, в чем-то большем, чем простая мимолетная «интрижка».
Некто Платонов на волжском пароходе знакомится с молоденькой женой капитана. Предпринял он путешествие для встречи со своей замужней любовницей. Но встреча эта оказалась крайне неудачная: идиллию нарушил случившийся тут же студент, племянник ветреной дамы, и Платонов с горя решил заняться капитаншей. Разумеется, и пароходная публика, и студент, жалующийся на что-то, «тощища патентованная, ни одной дамочки», и сам злополучный Платонов, болтун и ловелас, располагают читателя к благодушной улыбке. Но капитанше не до того. Она поверила Платонову, поверила в него, и сквозь всю мелкую житейскую суету, о которой Тэффи с редким, обманчиво небрежным мастерством рассказывает, мы догадываемся и чувствуем, во что обошелся этот «флирт» юной душе, еще не успевшей обрасти корой черствости и многоопытного безразличия.
Есть, однако, категория людей, над которыми Тэффи иронизирует действительно зло и сухо. Это люди, неспособные говорить своим живым языком, выражающиеся готовыми, стереотипными фразами – формулами. Как известно, «стиль – это человек», а Тэффи истины этой никогда не забывает.
Илька – молодая женщина из рассказа «Фея Карабос» в той же книге – готовится к родам и подыскивает няньку. Хотелось бы ей найти няньку веселую и словоохотливую, но муж насчет этого совсем другого мнения. «Я наметил для ребенка воспитательницу. Это сестра жены аптекаря. Сама лишенная возможности иметь семью, она готова принести себя в жертву интересам чужого ребенка…»
– Господи! – думает Илька. – Как он ужасно говорит! Ну, какие у ребенка интересы?
– Эта женщина, – продолжает муж, – вернее, эта девица, еще никогда не служила. И что очень ценно, она горбатая! Да, ценно. Вы, конечно, не можете этого понять, хотя теперь, готовясь к материнству, вы должны более чутко относиться к своему долгу.
Молодой врач вступается за Ильку, возмущается ее мужем, будто случайно целует ей руку, – больше ничего: целует руку и уходит. Илька глядит в окно.
«Он среднего роста, худощавый. Потом, через много лет, ей будет вспоминаться, что он был очень высокий и широкоплечий, что он очень любил ее и она за всю жизнь любила только его одного, но они не успели, не сумели, не смогли сказать это друг другу.
И иногда, в редких снах, он будет приходить к ней, светло и нежно, чтобы вместе смеяться и плакать. Имени его она никогда не вспомнит».
Из «Неживого зверя»:
К маленькой девочке приходит учительница.
– К игрушкам следует приступать последовательно и рационально, иначе – болезненность фантазии, проистекающий отсюда вред. Катя, подойдите ко мне!
Она вынула из кармана мячик и стала припевать: «прыг, скок, туда, сюда, сверху, снизу, сбоку, прямо…» «Ах, какой неразвитый ребенок!» Катя молча и жалко улыбалась.
– Обратите внимание на поверхность этого мяча. Что вы видите? Вы видите, что она двухцветна. Одна сторона голубая, другая белая. Укажите мне голубую. Старайтесь сосредоточиться.
Из рассказа «Ведьма»:
Супруги собираются рассчитать горничную, малограмотную деревенскую бабу: муж берет это на себя.
– Ты совершенно не умеешь говорить с народом. С ней надо говорить резко. Я скажу ей: «Устинья, отвечайте категорически. Если ваша функция горничной…»
А впрочем, как знать, – может быть и для таких людей, с «функциями горничной» и с «интересами ребенка», нашлось бы у Тэффи снисхождение. Если возникают у меня на счет этого сомнения, то потому, что вспоминается мне разговор с Надеждой Александровной, незадолго до ее смерти.
Тэффи сказала:
– Знаете, я хочу написать книгу о второстепенных героях русской литературы. Да впрочем, не только русской… А больше всего хочется мне написать об Алексее Александровиче Каренине, муже Анны. К нему у нас ужасно несправедливы!
Каренин – пожалуй, действительно не плохой человек, «славный», как не совсем удачно отзывается о нем Стива Облонский, но из разряда тех людей, которые должны были бы Тэффи отталкивать. Однако, в голосе ее было сочувствие, а отсюда недалеко и до снисхождения к Илькиному мужу, хотя он и в самом деле «говорит ужасно». И даже к дуре-учительнице, с ее «прыг, скок».
Если задуматься над общим смыслом писаний Тэффи, если углубиться в их «философию», надо бы заметить, что проникнуты эти писания чувством круговой поруки и общей нашей ответственности за искажение Божьего мира, за тех людей, которые этого искажения не видят, за жалких стареющих эмигрантских дам, из кожи лезущих, чтобы уподобиться прирожденным парижанкам, за молодых бездельников, не совсем без основания возражающих отцам, что если они и кретины, то «очевидно, по закону наследственности», за все, что видим и слышим мы вокруг себя.
Именно в этом, вероятно, разгадка того, что Тэффи никого не судит, никого ничему не поучает. Именно в этом секрет и причина особенного к ней читательского влечения. Современники и соотечественники узнают в ее книгах самих себя и сами над собой смеются. Но эти беглые зарисовки, эти «моментальные фотографии» их не отпугивают и не раздражают, как случилось бы, натолкнись они на авторское высокомерие. Высокомерия нет и в помине: все виноваты во всем, и в этой общей нашей, непоправимой беде, все – по Тэффи – от начала веков покрыты каким-то огромным милосердием и не будут им оставлены никогда.
Тэффи не склонна людям льстить, не хочет их обманывать и не боится правды. Но с настойчивой вкрадчивостью, будто между строк внушает она, что как ни плохо, как ни неприглядно сложилось человеческое существование, жизнь все-таки прекрасна, если есть в ней свет, небо, дети, природа, наконец – любовь.
«Все о любви»… Ни о чем другом она в сущности и не писала, даже когда рассказывала, как какая-нибудь Мария Ивановна ссорится со своим любовником.
«Скучно жить на этом свете, господа!», склонна была бы она сказать вслед за своим великим учителем. Но и «чудно жить!» Несмотря ни на что.
Куприн
О Куприне не раз возникали споры, главным образом устные, частью однако проникшие и в печать: был ли это большой писатель?
Определение неясно и расплывчато, но ведь далеко не всем же словам, нами употребляемым, свойственна научная точность. При невозможности точно и, так сказать, окончательно договориться, почему, Чехов, например, был большим писателем, а Немирович-Данченко большим писателем не был, все мы чувствуем, что эпитет, естественный для одного, неприменим без натяжки к другому…. Был ли Куприн большим писателем? В некоторых статьях, появившихся непосредственно вслед за его смертью, промелькнуло, помнится, даже слово «великий». Но авторам некрологов хорошо известно, что произведения их читаются с поправкой на «свежую могилу», и в выражениях они поэтому не стеснены. Суждения откровенные, свободные были и в те дни значительно сдержаннее.
Перечитывая Куприна, вспоминая былые разногласия: осторожные оговорки и замечания Бунина, уклончивые похвалы Алданова, снисходительно-равнодушное, демонстративно подернутое скукой одобрение Зинаиды Гиппиус, рядом с очевидным живым влечением читателей менее взыскательных, рядом с восторгом некоторых критиков, превыше всего ценящих «нутро» – вспоминая все это, убеждаешься, что вопрос так и не получил единого, дружного ответа. Был ли Куприн большим писателем? И да, и нет. Кое в чем был, в другом не был. Как многим русским литераторам и художникам последних десятилетий, что-то помешало ему развиться и оправдать все возбужденные им надежды.
Невозможно отрицать, что Куприн был очень одаренным человеком, подлинной «натурой». Здесь, в эмиграции, мы знали его уже не таким, каким, по-видимому, был он когда-то, поэтому представление себе мы составили здесь о нем не совсем правильное. Здесь, даже еще не будучи старым, но как-то по-стариковски держась, Куприн казался каким-то добрым дядюшкой от литературы, чудаковатым, многоопытным, благодушным, готовым на все ответить улыбкой, склонным чуть ли не все понять и простить. Помню первую встречу с ним, в «Иллюстрированной России», которую он одно время редактировал. Во время нашего разговора раздался телефонный звонок. Аппарат стоял на редакторском столе. Куприн протянул руку к трубке, тут же опасливо отвел ее, затем протянул снова, поводя плечами, поглядывая на меня и будто спрашивая: