реклама
Бургер менюБургер меню

Георг Эберс – Харикл. Арахнея (страница 27)

18

Тут она прервала свою речь, произнесённую с большим трудом и запинками, и вытерла своим тёмно-синим платьем покрытое каплями пота лицо, сильно покрасневшее от огня и волнения. С возрастающим разочарованием прислушивалась Ледша к её словам. Быть может, мудрая старуха и права, но она должна во что бы то ни стало знать, прежде чем она завтра отважится пойти в мастерскую скульптора, чего ей опасаться и на что надеяться; поэтому она после короткого молчания решилась задать следующий вопрос:

— Одни ли звёзды могут предсказывать то, что судьба готовит каждому из нас?

— Нет, дитя, но именно сегодня ничего не может выйти из другого гадания; к нему надо заранее готовиться, надо с утра строго поститься, а я ела финики, которые ты мне принесла, вдыхала запах жареных уток. А потом, ведь нужно гадать ровно в полночь, а в полночь, если ты не будешь дома, твои домашние станут о тебе беспокоиться и пришлют сюда за тобой невольника, а этого не должно быть, я должна этому воспрепятствовать.

Ледша быстро перебила её:

— Значит, ты ждёшь кого-то? И я знаю кого, твоего сына Сатабуса или одного из твоих внуков. Да и к чему бы ты иначе жарила уток и велела бы мне принести из тайника кувшин с вином?

Сначала старуха как бы хотела убедить её в несправедливости её догадки, но затем, окинув девушку проницательным взором, она произнесла:

— Нет! Перед тобой нам нечего скрывать. Бедный Абус! Ради него ты всё ещё к нам принадлежишь. И, несмотря на грека, ты наша и останешься нам верна, звёзды подтверждают это. Ты умна и тверда; он был таким же, и вот почему вы так хорошо подходили друг к другу. Бедный, милый храбрый мальчик! Но зачем о нём сожалеть? Разве потому, что он покоится на дне моря? Какие мы глупые! Нет ничего лучше смерти, потому что она есть покой, и он теперь испытывает этот покой. Девять сыновей и двадцать внуков было у меня, и только трое остались, остальные же успокоились после всех смелых битв и опасностей, которых так много выпало на их долю. Далёк ли тот день, когда семеро из них сразу погибли! Остались только трое, и их черёд придёт. Я желаю им этого высшего блага, но я не хочу, чтобы и они тоже ушли раньше меня.

Голос её понизился, и едва слышным шёпотом продолжала она на ухо Ледше:

— Итак, знай же, Сатабус, мой сын, и его мальчики, Ганно и Лабай, приедут сегодня, около полуночи будут они здесь, да хранят их боги! А ты, дитя, я ведь знаю твою душу, знаю её до дна, и прежде чем ты предашь последних из семьи Абуса…

— Пусть раньше отсохнет мой язык и моя рука! — живо перебила её Ледша и, движимая женской заботливостью, спросила, достаточно ли трёх уток, чтобы утолить голод таких сильных и здоровых мужчин.

Старуха, улыбаясь, показала ей на ворох свежих листьев, под которыми было спрятано несколько крупных рыб. Она их начнёт жарить, когда они приедут, а запас хлеба у неё большой. И материнская заботливость придала её хмурому, морщинистому лицу выражение доброты, почти нежности. В её покрасневших глазах заблистала радость близкого свидания.

— Я увижу их ещё раз, — заговорила она опять, — и увижу их всех вместе, моих последних. А если они… Нет, они не решатся затеять что-либо так близко к Пелусию[141], нет, уж ради того, чтобы не испортить мне, старухе, радости свидания. Они ведь добрые; никто не подозревает, каким добрым может быть мой суровый Сатабус. Теперь был бы он твоим отцом, девушка, останься жив наш Абус. Это хорошо, что ты здесь, они должны тебя повидать, да и мне было бы трудно одной справиться со всем, надо достать соль, индийский перец и кувшин с зитом[142]; его так охотно пьёт мой сын.

Ледша отправилась в разрушенное левое крыло здания и там в глубокой впадине нашла всё то, что старуха припрятала для своих близких; она охотно оказывала эти услуги старухе. Затем принялась хлопотать около рыбы, и, пока её руки прилежно работали, она упрашивала старуху исполнить её просьбу и погадать о её будущем. Табус отказывалась, до тех пор, пока Ледша не назвала её несколько раз подряд бабушкой и не стала просить сделать это ради её любви к ожидаемым гостям; тогда она согласилась исполнить её желание.

Поднявшись с трудом, она достала из ящика, тщательно запрятанного в кучу тростника и соломы, медную чашу и дрожащими руками налила на дно красного вина из кувшина. Окончив все эти приготовления, она позвала Ледшу и ещё раз повторила ей, что созвездия обладают полной силой для предсказаний только в ночь полнолуния, но что она прибегнет к другому способу гадания. Она велела девушке оставить всякую работу и только думать о тех вопросах, на которые она больше всего желала бы получить ответы. Затем стала она произносить целый ряд заклинаний, которые Ледша должна была повторять за ней, тогда как Табус, не отрывая ни на минуту глаз от чаши, пристально глядела на тёмную жидкость на дне её. Порывисто дыша, следила девушка за каждым движением ворожеи. Вдруг Табус пробормотала как бы про себя:

— Вот оно!

И продолжая всё так же пристально смотреть на дно чаши, как бы описывая картину, находящуюся перед её глазами, стала произносить прерывающимся голосом:

— Двое молодых людей… Оба греки, если одежда не обманывает. Один от тебя направо, другой налево… Этот последний белокурый; глубок и неизменчив взгляд его голубых очей. Это, верно, он и есть… Но нет! Его образ бледнеет, и ты поворачиваешься к нему спиной. Нет, нет, вы оба не имеете ничего общего друг с другом. Тот, другой, с чёрными вьющимися волосами и бородой; о нём думаешь ты и только о нём одном… Красивый юноша, и каким блеском окружено его чело! Своими глазами видит он больше, чем другие, но взгляд их так же непостоянен, как и всё его существо…

Она остановилась, подняла голову и, смотря на пылающее лицо Ледши, сказала тоном предостережения:

— Я вижу много знаков счастья, но на них лежат тёмные тени и чёрные пятна. Если это он, дитя, то берегись!

— Это он, — пробормотала девушка как бы про себя.

Глухая старуха поняла эти слова по движению её губ и продолжала, напряжённо смотря на вино:

— Если б только его образ стал яснее, но каким он был, таким и остаётся. А теперь образ белокурого с голубыми глазами расплывается, а между тобой и чернобородым надвигается какая-то серая мгла. Если б она только рассеялась, а то таким образом мы ни на шаг не подвинемся вперёд!

Повелительно прозвучали эти слова, и Ледша, полная внимания, с сильно бьющимся сердцем ждала дальнейших приказаний. Табус велела ей откровенно и правдиво, как будто она говорит сама с собой, рассказать, где встретилась она с тем, кого любит, каким образом ему удалось овладеть её сердцем и чем он отплачивает ей за то чувство, которое он сумел в ней возбудить. Речь старухи была до того неясна и сбивчива, что вряд ли кто другой, кроме Ледши, понял бы, чего она требует, но она всё поняла и была готова ей повиноваться.

IV

Ни одному смертному не согласилось бы это замкнутое, гордое, самостоятельное создание выдать то, что волновало её душу, что наполняло её то живительной надеждой, то жаждой мести, но довериться демонам, долженствующим помочь ей разобраться в этих чувствах, она не колебалась ни минуты.

Повинуясь какому-то внутреннему побуждению, опустилась она рядом со старухой на колени, поддерживая голову руками и глядя на тлеющий огонь, как будто в нём отражались одно за другим вновь оживающие впечатления, начала она свою тяжёлую исповедь:

— Четырнадцать дней тому назад вернулась я домой с кирпичного завода сестры Таус; моя младшая сестра за время моего отсутствия утратила свою весёлость, и я теперь знаю почему, но она к ней вновь вернулась в день праздника Астарты. Она достала красивых пёстрых цветков и увенчала ими себя и меня. Мы присоединились к шествию теннисских девушек, которые поставили нас, как самых красивых, сейчас же за дочерьми Гирама. После жертвоприношения, когда мы направлялись домой, подошли к нам двое молодых греков и приветствовали дочерей Гирама и мою сестру. Один из них — тихий юноша с узкими плечами и белокурыми кудрями, другой — на целую голову выше, сильный, прекрасно сложенный и с гордо, самоуверенно приподнятой головой, обрамленной чёрной бородой. С тех пор как боги отняли у меня Абуса, ни один мужчина не привлекал моего внимания, сколько бы он ни старался, а белокурый грек с ясным блеском голубых глаз и нежным румянцем понравился мне, и имя его, казалось мне, звучало подобно музыке: Мертилос!… Мне понравилось также, как он, подойдя ко мне, спросил меня совсем просто, почему он меня, самую красивую из всех красавиц, бывших в храме, никогда не видел в Теннисе. Я не обращала никакого внимания на другого; казалось, и он только был занят дочерьми Гирама и моей сестрой; он шутил с ними и забавлял их, но, так как они без умолку и громко хохотали, я стала опасаться, как бы чужестранцы, которых было много, не приняли их за гиеродул[143], сопровождающих корабельщиков и юношей в подземелья храмов, поэтому я сделала знак Таус перестать и сдерживать себя. Это заметил Гермон — так звали высокого с бородой — и обернулся ко мне; при этом наши взоры встретились, и мне показалось, как будто мне вливают в жилы сладкое вино, потому что я видела ясно, что от одного взгляда на меня умолк его весёлый язык. Но не он заговорил со мной, а Мертилос, прося меня не мешать этим прекрасным детям наслаждаться радостью и весельем, — ведь мы только для этого и созданы. Эти слова показались мне безрассудными, потому что много печали и страданий мне пришлось испытать с детства, а как мало радостей! И я ему в ответ только пожала презрительно плечами. Тогда обратился ко мне чернобородый, спрашивая, неужели я, такая молодая и красивая, перестала верить в радость и веселье. На это я ответила, что хотя это и не совсем так, но всё же я не принадлежу к числу тех, которые проводят всю жизнь в шутках и громком смехе. В этом ответе заключался намёк на его поведение, но он промолчал; зато белокурый сказал, что я несправедлива по отношению к его другу. Веселье принадлежит празднику, как свет — солнцу, но что в другое время руки Гермона не остаются праздными; ещё не так давно спас он из горящего дома дочь Гулы, жены корабельщика. Тут прервал его друг, говоря, что его рассказ только ещё более подтверждает моё мнение о нём, ибо прыжок в огонь доставил ему громадное наслаждение. Совершенно просто, точно это и должно быть так, прозвучали эти слова. А я ведь знала, что он при этом смелом подвиге едва не погиб, причём я подумала, что, кроме нашего Абуса, никто бы не сделал ничего подобного. Верно, я взглянула более дружески на него, потому что он заметил мне, что и я умею улыбаться и, наверно, всегда бы улыбалась, знай я, как мне это идёт. Затем он оставил других девушек и пошёл подле меня, а белокурый присоединился к прочим. Сначала шёл Гермон молча; казалось, будто его весёлость разом иссякла. Серьёзным и задумчивым стало его прекрасное лицо, а когда наши взоры вновь встретились, я пожелала, чтобы они никогда не расходились, но вскоре из-за окружающих стала я смотреть в землю, и так шли мы довольно долго. Наконец меня рассердило то, что он как будто не находит слов для меня и лишь изредка бросает на меня испытующий взгляд; я спросила его, почему он, так весело забавлявший других, стал вдруг таким молчаливым. Он покачал головой и ответил — каждое его слово запечатлелось в моей памяти: «Самому красноречивому человеку откажется служить язык, когда он увидит перед собой чудо». Что мог он подразумевать под этими словами, как не меня и мою красоту? Он же, заметив, в какое волнение повергли меня его речи, схватил мою руку и, сжимая её до боли, сказал: «Как должны любить тебя бессмертные, если они тебе даровали большую часть их божественной красоты!»